воскресенье, 24 ноября 2019 г.

А.Мишахин-Скрыдлов Белая армия

Алексей Мишагин-Скрыдлов - Россия белая, Россия красная. 1903-1927

Возможно, то, что происходило в Кисловодске, в трех соседних с ним курортных городах, да еще в Крыму, в Ялте, происходило только там, поскольку это были единственные районы, где большевистские силы получили энергичный вооруженный отпор еще до того, как сформировались белые армии. Помимо того что местные жители-горцы сохраняли верность царю, в курортных городах за несколько месяцев собрались многие великие князья, бывшие офицеры императорской гвардии, бывшие министры, сенаторы, крупные промышленники, наконец, многочисленные представители аристократии
28 марта 1918 года я проснулся в пять часов утра от продолжительной стрельбы. Подбегаю к окну; еще не рассвело, и мне ничего не видно. Но с рассветом, благодаря тому что моя гостиница стоит на возвышении, я понимаю: горцы, занявшие позиции на поросших деревьями склонах, открыли огонь по скопившимся в городе большевикам
К вечеру бой стихает. Нам становится известно, что большевики одержали верх, но они почувствовали, что такое сопротивление народа, еще не охваченного их пропагандой. Из страха перед народным восстанием они заключили с горцами соглашение, даже позволили им уйти в горы, взяв с собой находившихся в Кисловодске великих князей и некоторое количество офицеров.
Офицеры, не имевшие никакого оружия, во время боев оставались либо в гостиницах, либо в своих домах
Лично мне помогало имя отца и его либеральные взгляды, зачастую известные большевикам, с которыми мне доводилось общаться; кроме того, несколько концертов, данных мной в Кисловодске, не только поправили мое финансовое положение, но и позволили назваться артистом. Благодаря этому я априори был менее подозрителен, чем другие люди моего круга. Известно, до какой степени большевики бывали снисходительны к артистам, танцорам и музыкантам, чьим содействием стремились заручиться в пропагандистских целях; громкое в артистических кругах имя, даже если к нему присоединялся титул, служило хорошим пропуском. Кроме того, организовывая концерты, я должен был испрашивать дозволения у комиссаров; так что они привыкли относиться ко мне без враждебности.
По вечерам на улицах грабили, и добыча грабителей бывала неплохой, потому что люди, опасаясь оставлять деньги и драгоценности дома, носили их с собой. Некоторые, в том числе я, прятали кольца и другие небольшие украшения во рту. Но если их начинали расспрашивать, искаженная дикция выдавала тайник


С чисто русскими привычкой к резким переменам и беззаботностью аристократическое население Кисловодска, успокоившееся с приходом белых войск, возвратилось к привычному для него курортному образу жизни. Ушедшие с горцами великие князья и офицеры вернулись с генералом Шкуро. С ними вернулись и удовольствия. Кажется, буря миновала. Все улыбаются
тут через толпу прорывается запряженная парой скачущих галопом лошадей карета, сопровождаемая дюжиной казаков. Когда карета проезжает мимо нас, мы видим на фоне синей обивки женщину с гордой осанкой. Экипаж явно направляется на юго-запад, к еще свободным горам. Матушка вскрикивает и хватает меня за руку.
– О господи! – говорит она. – Жена генерала Шкуро! Она бежит! Значит, все пропало…
Карета и казаки исчезают вдали. Матушка нарушает молчание.
– Этот эскорт, – говорит она дрожащим голосом, – этот синий экипаж… эта женщина держится как государыня. Вдовствующая императрица всегда выезжала в таком экипаже. Но Мария Федоровна никогда не сбежала бы, бросив на произвол судьбы своих подданных
Мы оказываемся в хвосте толпы. Поверив объявлению штаба белых, мы покинули город в числе последних его обитателей. Чтобы понять тяжесть ситуации, нам потребовался демонстративный проезд генеральши Шкуро. Из-за задержки мы не смогли найти в городе ни одной повозки, никакого транспорта. Примчавшись в гостиницу, мы поняли: бежать надо немедленно или не бежать вообще, наполнили дорожный несессер оставшимися у нас драгоценностями и ценными вещами, скатали в узел матушкину меховую накидку и мой запасной костюм. С этим грузом мы торопливо побежали по улицам, догоняя беглецов, среди которых идем сейчас в надежде на спасение. Мы едва убежали от красных.
Многие люди, столь же доверчивые, как и мы, попали в их лапы. Позже нам станут известны роковые последствия того невероятного обмана. Один наш знакомый, молодой офицер по фамилии Пфаффиус, сын бывшего статс-секретаря народного образования, бежавший в Кисловодск, поверил в выдуманную победу белых и не стал торопить с отъездом свою невесту, оставшуюся в городе. Он мирно идет с ней к ее родителям попрощаться. На нем форма. Повернув за угол, они наталкиваются на первое подразделение большевиков, входящее в город. Красные, узнав по золотым погонам офицера, бросаются к нему и убивают на месте. Его невеста падает на колени, умоляя пощадить молодого человека: ей отрезают голову
Но всех уже охватили паника и эгоизм. Это напоминает ситуацию на тонущем корабле, разве что в смягченном варианте. А что, собственно говоря, как не пассажиров такого корабля, представляет это обезумевшее собрание аристократов?
У этих знатных особ проявляются низменные инстинкты; в минуту опасности они сами рвут связи, которыми так дорожили еще вчера. Сегодня каждый за себя! Эта перемена особенно заметна у тех, кого происхождение и жизнь совершенно не подготовили к испытаниям.
Мы добрались до расположенной в Черкесии большой деревни Баталпашинск, где поселились в доме одного казака. Пять дней мы прожили в нем в состоянии неопределенности. Что делать? Великая княгиня Мария Павловна, великие князья и часть беженцев направлялись к Туапсе, торговому порту на Черном море. Мы с матушкой выбрали своей целью станицу Лабинскую, где у нас были друзья.
Мы отправились туда на повозке. Лабинская, как и все поселения в этой части России, принадлежала казакам, то есть большевиков там не было, покой и благополучие не покинули ее. Это был маленький, но очень богатый городок, крупный центр производства арахисового масла, благодаря которому он процветал

Утром следующего дня мы с матушкой выходим прогуляться по улицам. Для нас это разрядка.
И вдруг мимо проезжает похоронная процессия. По русскому обычаю, мертвый лежит в открытом гробу. Чуть дальше еще одна такая же процессия, еще дальше – третья. Они весь день будут следовать одна за другой перед нашими изумленными глазами. Мы спрашиваем, что случилось; оказывается, в городе, пощаженном революцией, разразилась сильнейшая эпидемия испанки.
Значит, надо бежать дальше.
Глядя на открытые гробы в местах, где мы надеялись наконец-то отдохнуть, мы начинаем понимать, что смерть всегда будет следовать за нами по пятам, лишь меняя свое обличье
Мы вновь отправляемся в путь, но на этот раз на поезде. Он везет нас в Туапсе. Хотя это второстепенный торговый порт, он кишит беженцами, приехавшими изо всех областей, где свирепствует большевизм. Эта состоящая главным образом из аристократов колония, члены которой все знают друг друга, оживляет прежде скромный городок. Гостиницы переполнены. В первую ночь мы получаем для ночлега лишь застекленную веранду. Утром начинают открываться окна, выходящие на эту веранду, и мы видим палаты с больными: и здесь испанский грипп. И здесь было бы безумием оставаться
Поскольку пассажирское сообщение между Туапсе и Новороссийском было прервано, матушке пришлось обратиться к морскому комиссару, чтобы он предоставил нам хоть какой-то способ отбыть. На следующий день великая княгиня Мария Павловна отплывала со своей семьей и свитой на специальном пароходе; морской комиссар попросил у нее место для нас. Ее императорское высочество протянула нам руку помощи, в чем отказали куда менее знатные дамы. Она сердечно приняла нас в свое общество.
Сначала пароход высадил членов императорской фамилии в Анапе, очаровательном местечке, расположенном неподалеку от входа в Азовское море и ранее, из-за своего мелкого песка, носившем прозвище Детский пляж. Изменив курс на обратном пути, пароход высадил нас в Новороссийске.
Мы пробыли там два дня; потом направились по железной дороге в Екатеринодар, столицу Кубани, также занятую белыми. Мы надеялись однажды добраться оттуда до Петрограда. Первым этапом на этом пути должен был стать Ростов-на-Дону. Но туда шли только эшелоны с войсками. Купить билет было невозможно. Матушка отправилась к начальнику вокзала и представилась. Чиновник, услышав фамилию Скрыдлова, уважительно поклонился и грустно спросил:
– Вдова адмирала?
– Вдова?! – изумленно воскликнула матушка. – Почему вдова? Разве мой муж умер?
Железнодорожный служащий, поняв, что матушка ничего не знает, попытался, как мог, исправить ситуацию, стал ссылаться на преклонный возраст адмирала, придумал, что он неправильно расслышал фамилию… Он выделил нам купе в офицерском вагоне, и через десять часов пути мы были в Ростове.
Всю дорогу матушка молча думала над словами начальника вокзала. Видя, что она измотана и больна, к тому же сам страдая от боли в сердце, я не нашел в себе сил увеличить ее мучения, тем более что каждый день, каждый час таил новые опасности и неожиданности. На ее вопросы я отвечал, что было убито очень много старших офицеров, люди порой считали мертвыми даже тех, кто в действительности не подвергался никакой опасности, и что в Петрограде мы, возможно, встретим отца живым и в добром здравии…

Мы с матушкой жили на средства, полученные от продажи кое-каких драгоценностей. Я обошел редакции крупнейших городских газет, чтобы узнать о последних минутах жизни отца. Все, что мне удалось узнать: он умер от голода
После революции 11 ноября немцы ушли, и в Ростове обосновались белые войска. Теперь они составляли настоящую армию, которая являлась хозяйкой в Ростовском регионе, тогда как большевизм подчинил себе всю Центральную Россию.
Таким образом, сначала матушка, а затем и я смогли через много месяцев на несколько дней вернуться в Кисловодск. Красные, захватив этот курортный город, растащили по своим домам, в зависимости от личных потребностей, меха, мебель, предметы искусства, награбленные в виллах и гостиницах. Когда белые, в свою очередь, отбили город, они собрали всю эту добычу и объявили, что владельцы вещей могут прийти за ними и забрать. Пришедшим первыми достался неплохой куш. Это был второй грабеж, возможно, более незаметный, чем первый, но при этом и более профессиональный, менее случайный в выборе того, что следует брать. Когда матушка, в свою очередь, пришла туда, то смогла вернуть лишь одно платье и меховую шубу. И то сохранила их для нее та французская учительница, за которую она когда-то заступилась.
Сам я приехал в Кисловодск в апреле 1919 года, чтобы дать концерт. Я давал их и в Ростове, потому что наши финансы были ограниченны, как никогда прежде. Во время своих выступлений я не пел, а исполнял то, что в России, где этот жанр культивировался, называлось мелодекламацией, то есть читал под музыку стихи.
Для своих выступлений я приобрел на рынке в Ростове полуфрак, который надевал с обычными черными брюками
Его фамилия была Петров, он был ассистентом врача. Организовывая свою власть в городе, красные «реквизировали» этого человека и отправили работать на телефонную станцию. Петров на этом месте сумел оказать огромные услуги жителям Кисловодска, поскольку в силу своих обязанностей заранее знал о вынесении смертных приговоров и предупреждал тех, против кого они были вынесены, чтобы те успели бежать. Потом ситуация переменилась, и город отбили белые; совершенно не намеревавшийся следовать за большевиками, Петров остался в Кисловодске, уверенный, что свидетели установят его истинную роль. Но после освобождения Кисловодска многие покинули курортный город, а среди оставшихся не нашлось никого, кто решился бы снять с Петрова обвинения. Правосудие в обоих лагерях было тогда очень скорым: белые обвинили телефониста красных в измене, приговорили к смерти, вывезли за Кисловодск и расстреляли.
Но он выжил. После отъезда расстрельной команды он пришел в себя и, страшно израненный, сумел доползти до ближайшей деревни. Все двери закрылись перед ним: кем мог быть этот израненный человек, как не предателем? Во всяком случае, его присутствие было компрометирующим, нежелательным. Его изгоняли. Наконец одна старуха, у которой на войне погибли два сына и у которой раненый вызвал сочувствие, приютила Петрова, начала лечить и вернула к жизни.
У него хватило мужества вернуться в Кисловодск через два месяца и добиться своей реабилитации.
Мне рассказали еще одну необычную историю, происшедшую вскоре после нашего бегства. Ее героиней была дворянка, г-жа С. Читатель скоро поймет, почему я не называю ее фамилию. Отцом этой дамы был генерал О., бывший статс-секретарь в Военном министерстве, человек очень пожилой. Войдя в город, большевики арестовали его и отправили в тюрьму. Следовало ожидать, что его, как и других заложников, расстреляют. Г-жа С., потеряв голову, бросается к комиссару Гаю, от которого, как ей сказали, зависят жизни заложников. Она падает перед ним на колени, упрашивает, умоляет, теряет всякую меру и, наконец, объявляет, что готова на что угодно, если старика выпустят на свободу. Гай только что отправил на расстрел десять человек: возможно, он устал или растрогался?
– Вы дадите клятву, – говорит он г-же С., – взамен спасти меня, если город отобьют белые?
Она тут же клянется. Генерала отпускают, проходит несколько месяцев. Белые возвращаются и становятся хозяевами города; Гай не смог убежать. Он приходит в «Гранд-отель», где по-прежнему живет г-жа С. Поначалу она хочет уклониться от выполнения своего обещания.
– Теперь я буду знать, – говорит Гай, – что, когда дама из благородных дает клятву, она ее потом нарушит. А ведь я освободил вашего отца, хотя не имел права этого делать.
Г-жа С., секунду поколебавшись, увлекает комиссара в свой номер и прячет его в шкафу. Но весь «Гранд-отель» видел, что Гай приходил к г-же С. Кто-то на него донес. Белые схватили Гая в его укрытии. В это же время они нашли и его жену, прятавшуюся в другом месте. Их обоих повесили на центральной площади. Но что делать с г-жой С., чьи реальные побудительные мотивы были всем известны? В 1918 году нашелся один офицер, который придумал ей наказание: сто ударов кнутом, публично. Это был командующий белой армией, отбившей город. И у меня нет оснований скрывать его имя: это был генерал Покровский

Как мы видим, белая армия была лишена всего и не могла бы продолжать боевые действия, если бы каждый ее солдат индивидуально не добывал себе все необходимое такими кровавыми грабежами. Но и тогда, и позднее это сильно вредило репутации белых.
Белые сами вредили себе. Первое время толпа обожествляла эту армию избавителей, которая, по крайней мере в этих краях, защищала ее надежды. Когда в какой-нибудь город вступал белогвардейский полк, народ, ведомый священниками, шел ему навстречу под колокольный звон и пение «Христос воскресе!». Освободителей обнимали. Но уже назавтра наступало разочарование.
Рядовые, что понятно, предавались бесчинствам самого худшего порядка. Их офицеры, которые с трудом удерживали войска в повиновении, нередко дополняли это отталкивающее зрелище. Конечно, в белой армии было большое количество бескорыстных, умных и образованных офицеров. Генералы Корнилов, Дроздовский, Марков, которые воодушевили своим душевным огнем горстку достойных офицеров, пали в борьбе за спасение России, подав великие примеры благородства и героизма. Но приходится сказать, что после этих выдающихся вождей благодаря стечению обстоятельств в чинах поднялось слишком много офицеров совсем другого склада. При вступлении армии в город они занимали лучшую гостиницу, без смущения устраивали роскошные ужины и банкеты; в поездках на фронт их сопровождали целые оркестры балалаечников, хоры, толпы слуг и женщин
В Харькове организовали большой концерт в честь союзных миссий при белой армии. Меня попросили в нем участвовать, и я с радостью согласился. Белыми войсками в том районе командовал генерал Май-Маевский, известный своим пристрастием к спиртному и странностями. Офицеры, приходившие к генералу по делам, нередко заставали его либо пьяным, либо дерущимся с адъютантами на подушках, либо проводящим время за иным занятием в том же духе… Генерал должен был присутствовать на концерте, где я участвовал, и на банкете, который должен был за ним последовать. В театре генерал не появился; его ждали на ужин. Наконец дверь распахнулась, и появился совершенно пьяный генерал, поддерживаемый двумя адъютантами. Желая избежать скандала, полковник из английской миссии подошел к командующему армией, чтобы предложить ему уйти.
– Вы больны, генерал? – спросил полковник.
Я увидел, как генерал Май-Маевский покачнулся и, показав полковнику язык, растянулся на полу.
Разумеется, подобные истории моментально расходились по городу, обрастая фантастическими деталями. Помимо того что они выдавали состояние умов тех, от кого народ ждал освобождения, они еще вовлекали в подобное бездумное существование и гражданских лиц. Все жили как на вулкане: спектакли следовали один за другим, люди много пили, играли в карты.
Что же касается деревень, в них белых любили меньше, чем в городах. Свое правление они начинали с реквизиций хлеба у мужиков; впрочем, красные делали то же самое. Мне довелось много ездить с концертами, и я часто расспрашивал крестьян. Они мне говорили, что одинаково боятся и красных, и белых. Но большевики обещали диктатуру пролетариата, а белые объявляли о грядущей реставрации монархии, с которой крестьяне были уже знакомы. Программа же красных привлекала как раз своей новизной и непонятными формулами. Очевидно, что значительная часть крестьян и евреев, не будучи большевиками по убеждениям, сначала с надеждой обратилась к белым, но затем разочаровалась в них, что способствовало триумфу красных
Смятение было в умах и читалось в глазах. По пути из Харькова в Ростов я видел белых офицеров, едва произведенных в чин, в том числе юношу в мундире Пажеского корпуса (возможно, краденом), которые ходили по вагонам и реквизировали бумажники, заявляя, будто проверяют документы. Люди с не по-христиански звучащими фамилиями подлежали аресту и высадке из поезда. Бумажники евреев, разумеется со всем их содержимым, патрульные оставляли у себя; собственно, содержимое и интересовало их в первую очередь. По пути из вагонов на ходу выкинули много евреев. Одну еврейскую семью поставили к стенке здания вокзала.
– Мы вас сейчас расстреляем! – грозили офицеры этим несчастным, которые падали с мольбой о пощаде на колени.
Потом давался залп в воздух; евреи оставались живы. Пугая их, офицеры веселили публику, но не всем нравились подобные увеселения. В одном купе со мной едет офицер в мундире императорской гвардии, закрывающий лицо обеими руками. Решив, что он болен, я его спрашиваю:
– Я могу вам чем-нибудь помочь, господин капитан?
Он отнимает ладони от лица, и я вижу, как он бледен. Он показывает мне на свои погоны и говорит:
– Мне стыдно… Стыдно, что я их ношу
В марте дела белой армии, постоянно ухудшавшиеся на протяжении нескольких последних недель, совсем испортились. Приходилось признать очевидное: Ростов, уже подвергающийся артобстрелу большевиков, будет сдан белыми.
Начальником интендантской службы белой армии, занимавшей город, был генерал Дашевский, дальний родственник моей семьи. Матушка пошла к нему за советом и с просьбой помочь уехать за границу. До сих пор она не хотела покидать Россию: она благоговейно лелеяла мысль добраться до Петрограда, чтобы узнать о последних минутах жизни моего отца, попытаться собрать какие-либо вещи, напоминающие о нем, сходить на его могилу. Но теперь, в момент побед красных, этот план казался ей химерическим.
Генерал Дашевский посоветовал матушке уезжать и пообещал, что возьмет нас четверых с собой, когда сам будет эвакуироваться из города. Из опасения, что, несмотря на обещания, в суматохе отступления нас могут забыть в Ростове, матушка осталась у генерала и телефонировала, чтобы мы срочно собирали вещи и были дома, когда она приедет за нами в сопровождении нашего родственника.
События ускорялись. Вокруг Ростова разворачивались бои. Опускалась ночь. Мы сидели, забаррикадировавшись, дома, с тревогой прислушиваясь к разрывам снарядов, от которых, казалось, сотрясались стены дома. Очень скоро связь с матушкой прервалась: телефоны в городе больше не работали. Изолированные в центре Ростова, мы, как могли, укрепили двери и ставни. Среди разворачивавшихся вокруг боев не могло идти и речи, чтобы кого-нибудь впустить в дом или выйти из него самим. Так прошла ночь; ни мы, ни другие жильцы дома не знали, что происходит на фронте.
К утру канонада, казалось, несколько стихла. Мы оказались в трудно передаваемом положении: чувствовали, что бой заканчивается, но никто в доме не знал, кто является хозяином города.
Вдруг около одиннадцати часов на пороге дома появилась матушка, бледная, с растрепанными волосами. Она долго стучалась в запертую дверь. Наконец ее услышала женщина, служившая в конторе, снимавшей помещение в доме, и пошла узнать, кто стучит; она и впустила матушку.
Матушка нам сообщила, что белая армия оставила Ростов и что его захватили красные
Генерал Дашевский не изменил данному слову. Если бы он смог вовремя добраться до нас, то помог бы нам, но ему помешала серия таких странных и таких типично русских обстоятельств, что я не могу о них не рассказать.
У генерала была жена – дама нервозная, с богатым воображением, настроенная мистически. За две или три ночи до начала сражения г-же Дашевской приснился сон: небо затянули черные тучи, но появилась Богородица, разогнала тучи вокруг себя, и вновь засияло солнце. В этом сне г-жа Дашевская увидела знак свыше, означавший, что белые победят. Этого оказалось достаточно, чтобы она отказалась даже думать об эвакуации из города. Она не собрала вещи, не отдала никаких распоряжений. Генерал, имевший свое мнение об исходе сражения, ушел по служебным делам и не мог сам подготовиться к отъезду, но он попросил жену держать наготове четыре пролетки; этого было бы достаточно для нас всех. Тем не менее слепо верившая в свой сон г-жа Дашевская ничего не предприняла и спокойно ждала исхода дела.
Когда генерал через город, превратившийся в поле боя, добрался домой, где его ждала моя матушка, он сообщил ей и своей супруге, что положение безнадежное: генерал распорядился открыть для населения военные склады с продовольствием и одеждой, которые было невозможно вывезти. Он и его семья могли рассчитывать только на поезд, зарезервированный для высших чинов белой армии: город был окружен красными, и свободными оставались лишь два моста через Дон, а там ходили поезда. Но и они находились под огнем большевиков, которые уже расстреляли из орудий один поезд. Обычный мост оставался нетронутым; генерал рассчитывал на четыре пролетки, но из-за ошибки своей жены не нашел у дома ни одной. С большим трудом ему удалось раздобыть две. Количество мест резко уменьшилось. Расстроенный генерал предложил одно из них матушке, но она, не желая оставлять сестру и детей в большевистской России, отказалась и отпустила семью Дашевских к свободе.
Затем матушка прождала в их доме до утра, а когда услышала, что бой в городе стих, рискнула вернуться к нам. В сопровождении ординарца генерала, оставшегося в Ростове, чтобы попытаться сохранить квартиру от разграбления, матушка отправилась по изуродованным улицам. На ходу она чувствовала тяжесть подвешенного под юбкой саше, в который зашила немногие оставшиеся у нас драгоценности. По дороге ее остановили два красных казака из тех, что всегда первыми входили в города, захваченные большевиками. По словам матушки, они не были ни оборванными, ни изможденными. Видя, что имеют дело с пожилой женщиной, они без особых грубостей, хотя и под угрозой револьвера, приказали ей отдать все имеющиеся у нее деньги и драгоценности. Сохранив присутствие духа, матушка, не споря, отдала им ту небольшую сумму, которой располагала. Они ее обыскали, но саше не нашли и позволили уйти. Ординарца генерала они задержали.
Через много дней матушка узнала о судьбе этого человека, которого поначалу обвиняла в том, что он подверг ее риску. Худо-бедно организуя нашу жизнь, она вышла как-то утром за продуктами. Повернув за угол улицы, она увидела приближающийся отряд красных и быстро прижалась к стене дома, пропуская его. В первом ряду, с красным знаменем в руках, шел бывший ординарец генерала Дашевского.
Через три недели после своего ухода белые осуществили удачную атаку. Их конница ворвалась в город. Но этот успех продолжался всего полтора часа и повлек за собой кровавые репрессии. По доносам большевики расстреляли тех жителей, кто радостно встречал белых. Войдя в город, белые подожгли гостиницу «Астория», откуда всего часом ранее бежал штаб красных: в отместку красные, вернувшись в город, сожгли больницу, где еще со времени первого отступления белых находились на излечении раненые солдаты белой армии. На следующий день внешние стены палат рухнули и стали видны обугленные трупы на железных койках.

А Мишахин-Скрыдлов Еврейские погромы




Алексей Мишагин-Скрыдлов - Россия белая, Россия красная. 1903-1927

Примерно в это время я стал свидетелем первой серии погромов в Киеве.
В свое время много писалось о нападениях на евреев в России; последние события в Германии вновь сделали тему погромов актуальной. Полагаю излишним напоминать, что погромы распространились в Российской империи задолго до начала мировой войны.
Можно предположить, что в основном ответственной за погромы была полиция. Ей они были выгодны, так как отвлекали народ, уводя от революционных настроений. Помню, как мой кузен Личковако убедился в этом, будучи градоначальником Одессы. Хотя он и был ультрамонархистом и черносотенцем, отстаивавшим принцип ничем не ограниченного самодержавия; хотя он более чем лояльно относился к институтам старого режима, и тем не менее он уверял, что одесская полиция сама провоцировала погромы. Не следует забывать, что в царской России полиция и жандармерия были дискредитированы: человек, желавший сохранить уважение окружающих, не шел туда служить.
К сожалению, императорское правительство ничего не предпринимало, чтобы помешать погромам. В царском окружении их даже одобряли. Каким бы странным это ни показалось, но любой человек, вне зависимости от чина и должности, кто выступал против этих избиений и убийств, серьезно компрометировал не только себя и свою дальнейшую карьеру, но и свою семью
С самого детства даже от самых солидных людей я слышал этот лейтмотив: «Бей жидов, спасай Россию!» Мой отец обычно отвечал: «Всех не перебьешь: их слишком много. К тому же это не спасет Россию».
сам он, демонстрируя свое фрондерство, любил показывать Талмуд в переплете, украшенном серебром, подаренный ему ими в знак признательности.
Некоторые либеральные деятели, придерживавшиеся таких же взглядов, как мой отец, чувствовали, что погромы создают непримиримых врагов монархии. Но я уже показывал на других примерах, что голос разума не доходил до трона.
Чтобы понять, насколько глубоко ненависть и презрение к евреям проникли во все слои русского общества, возможно, больше, чем в любой другой европейской стране, следует помнить о гражданском неравенстве русских и евреев в царские времена. Оно начинало проявляться с детства: лишь очень небольшой процент евреев мог проживать в городах, имевших университеты, и получать высшее образование; молодые евреи, получившие отказ властей на право проживания в городе, были обязаны покинуть его в двадцать четыре часа. Хотя евреев брали в армию, военная карьера для них была закрыта. Еврей не мог быть ни судьей, ни чиновником. Помню достаточно характерную деталь: большое количество пляжей было закрыто для евреев.
Возвращаясь к погромам времен Гражданской войны, я должен добавить, что многие люди были убеждены, что евреи поставили свои ум, силы и финансы на службу большевикам. Эту идею разделяли солдаты и многие офицеры белой армии, мстившие за свои беды безоружному и богатому еврейскому населению. Остановить их на этом пути было делом практически невозможным. Высшее командование белых одобряло или поощряло погромы. Белая армия страшно нуждалась во всем; жалованье солдат было совершенно мизерным. Но белое командование из чувства порядочности не желало выпускать деньги, не стоившие даже бумаги, на которой были напечатаны. С другой стороны, эгалитаристские идеи, витавшие в воздухе, проникали и в войска: солдаты уставали от полной лишений жизни. Наконец, им с детства внушали, что убить еврея – не преступление: в этом их уверяли даже православные священники. Что же удивляться, если к опьянению кровью присоединялось столько других мотивов и солдаты уступали искушению убивать евреев, чтобы получить то, чего им не хватало? Командование, которому наверняка все равно не удалось бы помешать насилию, закрывало на него глаза.
Как же установилась такая терпимость? Вступая в город, белые власти приказывали расклеивать на стенах домов распоряжения, согласно которым любой военнослужащий, застигнутый с поличным во время грабежа, подлежал расстрелу. Формулировка уточняла, например: «С 14 июня всякий застигнутый на месте преступления… и т. д.». Но распоряжения расклеивались 11-го. Таким образом, у войск имелось три дня на если и не узаконенный, то, во всяком случае, безнаказанный грабеж, который и начинался незамедлительно
Все носители нерусских фамилий рассматривались как евреи. Их били и убивали, не слушая объяснений. Одна пожилая француженка, жившая в соседнем с нашим доме, была ограблена и избита до полусмерти, поскольку ее фамилия была Дюамель.
Солдаты насиловали евреек, а затем убивали их. Многих евреев тащили до Подола, притока Днепра, протекающего через бедный район города, и бросали в воду

суббота, 23 ноября 2019 г.

А. Мишагин-Скрыдлов 17 год


Демонстрации пока еще проходят мирно. Буржуазия и высшее общество, за исключением немногочисленных ультра, которых ничто не может убедить, и лиц, пользовавшихся благоволением свергнутого режима, ни о чем не жалеют. Нежданная перемена заставляет забыть о пережитых испытаниях и возрождает забытые надежды; поначалу все видят в случившемся лишь положительные стороны. Люди считают, что беспорядок в управлении, министерская чехарда, ошибки и непопулярность государя и государыни сделали революцию практически естественной.

Знать еще не опасается за свою жизнь. Она полагает, что ей не в чем или, во всяком случае, мало в чем можно себя упрекнуть. Один эпизод проиллюстрирует эти настроения. В первые дни революции я заезжаю к одной знатной даме, княгине М., и вижу, что она, как и многие другие, отчасти одобряет переворот. Чтобы выйти в город, ей понадобилось пальто, она звонит, но горничная запаздывает, и княгиня, не дожидаясь ее, проходит в свою гардеробную.

Через оставшуюся открытой дверь она продолжает разговор со мной, рассказывает, что у нас уже давно почти не оставалось шансов избежать подобных перемен. Мы не могли удержаться на скользкой наклонной доске, по которой скользил режим. Княгиня выражает свои надежды: как знать? Возможно, будущее спасет его. Потом она замолкает. Слышу звук открываемых и закрываемых дверок шкафов. И после долгого молчания:

– Подойдите.

Я подхожу к ней. Она неподвижно стоит перед большим гардеробом, открытым нараспашку, внутри которого висят на вешалках теперь уже ненужные парадные платья княгини. Очень аристократическим жестом княгиня указывает мне на них, ласково поглаживает шелк, бархат, меха, блестки…

– А вот это, – наконец произносит княгиня с двусмысленной улыбкой, – да, это мне жаль





.  Почти все прогнозы оказались опровергнуты. Одним из первых подразделений флота, примкнувшим к революции, был экипаж царских личных судов и яхт, осыпанный благодеяниями и щедротами императорской фамилии. На кораблях Балтийского флота матросы хватали своих офицеров и живыми бросали их в топки. Однажды ночью домой адмиралу Гирсу, командиру 1-го флотского полка, позвонил по телефону его адъютант: адмирала вызывали в штаб флота, где требовалось, чтобы он срочно подписал важные бумаги. Выходя из дому, адмирал подвергся нападению притаившихся возле двери матросов, которые расправились с ним. Утром дочь нашла его труп во дворе.

Эти убийства всех изумляли: матросы, которых в России очень любили, имели репутацию людей более образованных, нежели солдаты, благодаря тому что они бывали с походами в разных странах

По улицам постоянно проносились грузовики, в которых сидело двадцать – двадцать пять человек с оружием, ехавших кого-то арестовывать или захватывать одно из немногочисленных учреждений, остававшихся верными царю. По дороге эти кочующие трибуны, эти борцы за справедливость воспламеняли народ, раздавали ему оружие и звали с собой

Скоро у людей вошло в привычку запирать черный ход и пореже выходить из дому. Те же, кому приходилось выйти на улицу, старались не разгуливать по городу; они шагали в постоянном страхе угодить в перестрелку; когда начиналась стрельба, сразу же падали на землю, прижимаясь к стенам, потому что двери домов оставались запертыми, и укрыться внутри было невозможно

Сгорела расположенная возле нашего дома тюрьма, именуемая Литовским замком. Народ уже разгромил несколько тюрем, заключенные же в них воры и убийцы разбежались по всему Петрограду. Вокруг Литовского замка собралась толпа, требовавшая освобождения узников. В этой тюрьме содержались только уголовники; политических держали в Петропавловке и в Шлиссельбурге. Поэтому администрация Литовского замка отказалась освободить заключенных и попыталась объяснить толпе, что освобождение этих людей только создаст угрозу честным людям и никоим образом не будет соответствовать идеалам революции. Но доводы никого не вразумили, и переговоры завершились безрезультатно. Тогда администрация решила защищаться. Из толпы открыли огонь; на ее стороне были превосходство в численности и в вооружении, так как перед этим она разграбила склады с оружием. Скоро толпа выломала ворота, ворвалась во двор и перебила всех обороняющихся – от рядовых надзирателей до старших офицеров, так что некому было провести победителей внутрь зданий; некому было дать им ключи, сообщить количество заключенных и номера камер, где те содержались. А народ в своем торопливом стремлении уничтожить эту тюрьму, самую крупную и олицетворявшую в его глазах свергнутый режим, уже поджег ее. Не все камеры удалось отпереть. Из огня доносились вопли заключенных, сливавшиеся в жуткий концерт, слышный издалека; моя семья могла наблюдать за происходящим из окон. Толпа перед тюрьмой испуганно заметалась, стала оборачиваться на ту часть тюрьмы, откуда кричали громче всего. Но тут вопли раздались с противоположной стороны, и все обернулись туда. По толпе распространялись страх и растерянность.

Наконец, три часа спустя, на еще дымящихся руинах, народ выкрикивал имена погибших в огне. И этот же народ, виновный в их гибели, взывал к отмщению.



Выпущенные на свободу преступники, разгуливавшие по городу, не способствовали установлению в нем порядка. Прохожих часто грабили на улицах. После десяти часов вечера все запирались в своих домах. На защиту полиции, которая больше не существовала, рассчитывать не приходилось.

Некоторые бывшие генералы не могли примириться с потерей авторитета. Возмущенные манерой патрульных разговаривать с ними, они резко отвечали солдатам. Тогда те хватали их, волокли к каналам и там убивали. Для уборки трупов не существовало никакой службы, так что они лежали там по нескольку дней.

В наших кругах из уст в уста передавались такие жуткие истории. Крайне угнетающе подействовала на нас гибель генерала Чарторыжского. Узнав генерала на улице, революционеры его арестовали и хотели вести в Таврический. Генерал отказался идти, стал сопротивляться и даже сумел вырваться. Ему вслед стали стрелять и ранили. Он укрылся в Морском госпитале, где как раз в то время моя сестра работала старшей медсестрой. Патруль потребовал выдачи беглеца, угрожая в случае отказа взорвать госпиталь, полный раненых. Генерала пришлось выдать. Патруль увел его на угол канала и там без каких бы то ни было формальностей расстрелял. Затем труп раздели и выставили возле него часовых, чтобы не дать родственникам и друзьям его забрать и похоронить. Так тело и истлело на месте

А. Мишагин-Скрыдлов Царица и Распутин


Алексей Мишагин-Скрыдлов - Россия белая, Россия красная. 1903-1927


Когда подумаешь, что царица, которая в интеллектуальном плане намного превосходила царя и имела на него огромное влияние, ослепила своего супруга и увлекла его на ложный путь, хочется спросить себя: кто ослепил и увлек на ложный путь ее саму
Воспитанная, как и ее сестра Елизавета, робкой и одновременно властной, Алиса Гессенская, ко всему прочему, была бедна. Известно, что, когда она приехала в Россию, чтобы выйти замуж, у нее было всего три простых платья и парюра с фальшивыми камнями. И вот эта юная принцесса попала в окружение блестящего двора и в объятия незнакомого и столь же робкого, как она сама, жениха. Все это не пошло ей на пользу
 С самого первого дня, с того момента, когда она впервые ступила на русскую землю, появились знамения смерти: фрейлина, которая должна была преподнести ей букет цветов на приграничной железнодорожной станции, упала под поезд; невеста престолонаследника въехала в свою будущую империю, раздавив девушку.
Во время ее коронации в Москве, из-за небрежности начальника полиции, люди, собравшиеся огромной толпой на месте раздачи подарков, от напора задних рядов стали падать в плохо прикрытые канализационные канавы; новые толпы, подталкиваемые задними рядами, стали падать на уже упавших, давя их своим весом: три тысячи погибших. Услышав рассказ о происшествии, только что коронованная императрица (как она сама позднее рассказывала) вспомнила коронацию Марии-Антуанетты: тогда на празднествах рухнули мостки с публикой. Такое совпадение пугает царицу. Но экипаж уносит ее во дворец. И вдруг (случайное совпадение? чей-то умысел?) карета проезжает мимо телег, на которых перевозят трупы погибших…
Рождение наследника реабилитирует ее в глазах народа, даст ей популярность, которой она лишена сейчас. Но она рожает одну за другой четырех дочерей.
Униженная этими неудачами, преследуемая мыслями о предопределении судьбы, склонная, в силу своего воспитания, к мистицизму, к вере в сверхъестественные силы, императрица окружает себя прорицателями, шарлатанами, авантюристами
Поглощенная материнской любовью и борьбой за жизнь сына, жестоко уязвленная своей непопулярностью в обществе, которую она чувствует ежедневно, преследуемая несчастьями, императрица теряет свой апломб. Ее терзает страх лишиться наследника в результате болезни или покушения. Она опасается толпы, а этот страх будут принимать за презрение. Она сама опасается появляться на публике. Будучи пажом, я собственными глазами видел, как на публичных церемониях она с большим трудом сохраняла самообладание: его лицо покрывалось красными пятнами, губы шевелились – она молилась Богу.
Она скрывается даже во дворце. По ее инициативе официальные приемы при дворе становятся все реже. Она отстраняет от себя представителей высшего общества или допускает, чтобы они отстранялись. Воспитанная при дворе, где ей не позволялось лишний раз сказать слово, она совершенно не умеет говорить на публике. Она даже теряет нить ведения аудиенции, не находя вопросов, которые можно задать посетительницам, тогда как тем этикет дозволяет лишь отвечать на вопросы государыни. Люди недовольны, считая императрицу враждебной или равнодушной. Она совершенно одинока.

Таков был психологический климат, в котором жила царица, когда в ближайшее императорское окружение проникла будущая г-жа Вырубова, тоже знавшая, как задеть чувствительные струны в душе государыни, но при этом преследовавшая личные цели. Еще нося фамилию Танеева, она стала фрейлиной императрицы. Затем она вышла замуж за морского офицера, дворянина Вырубова. В результате брака она потеряла при дворе единственную должность, которую может занимать девушка. Но это не лишило ее милостей царицы, напротив. Не повредил ей и скорый развод
 В 1916 году на железнодорожной линии Петроград – Царское Село произошла катастрофа. Среди многочисленных пострадавших оказалась г-жа Вырубова. У нее была изувечена нога; после этого она передвигалась только на костылях. Скорее всего, она не пострадала бы в этой истории, если бы вагон первого класса, в котором она ехала, не был прицеплен непосредственно к паровозу. С этого дня составление поездов было полностью изменено, и место вагона первого класса за локомотивом занял вагон другого класса. Как будто одного этого вызова общественному мнению было недостаточно, железнодорожная компания выплатила г-же Вырубовой компенсацию в сто тысяч рублей – сумму по тем временам весьма немалую. Не будучи государственным служащим и не занимая никакой официальной должности, Вырубова не могла требовать компенсации за увечье при исполнения служебных обязанностей, тем более что больше никто из пострадавших компенсации не получил.

Пока был жив Столыпин, влияние императрицы на государя было слабым, а следовательно, Николай II был избавлен и от влияния Распутина; с другой стороны, никто еще не просил милостей бывшего конокрада, чья роль ограничивалась манипуляциями вокруг несчастного цесаревича.
Но к 1912 году, все более и более одержимая состоянием здоровья больного сына и состоянием империи, которая должна была ему однажды достаться, царица занялась политикой. С этого времени она стала внимательно прислушиваться к советам Вырубовой и с благоговением – к советам Распутина. Полученные советы она передавала мужу, который, лишившись со смертью Столыпина опоры, все более опирался на свою жену; в конце концов он разрешил, а затем и смирился с присутствием возле нее Распутина. Но советы развратника еще подвергались сомнениям. Когда Распутин видел, что его мнение отвергнуто, он менял поведение, принимал просветленный вид и начинал пророчествовать: без его советов империя рухнет. Возмущенные (в ту пору) государь и государыня просили его больше не появляться перед ними. Распутин уходил, объявляя всем: «Вот увидите, Господь, дабы показать мою правоту, нашлет на наследника болезнь». Действительно, на следующий день целителя срочно требовали во дворец; за ним посылали императорский автомобиль, потому что у цесаревича случался приступ, который никто не мог прекратить. Распутин соглашался вернуться, подходил к ребенку, клал на него руки, и боль уходила.
И тогда государь и государыня уступали, не только подчиняясь шантажу, не только ради облегчения болезни, а со временем, возможно, и окончательного излечения их сына, но и видя в случившемся новое доказательство того, что Распутин есть посланец Божий, и тем самым склоняясь перед Божественной волей
 Ставшие редкими церемонии и выходы монарха уменьшили его престиж в глазах простого народа больше, чем можно было предполагать. Усилия царицы вести себя с начала войны подобно обычной женщине, предпринятые с самыми благими намерениями, не достигли своей цели. Ее простое обращение с людьми во время работы в госпиталях было неэффективно еще и потому, что было неестественным. Она привыкла к одежде санитарки и уже не расставалась с нею. В более буржуазной стране такая линия поведения была бы удачной и обязательно доставила бы государыне любовь подданных, как доставила она ее бельгийской королеве, но в России 1916 года, слишком напыщенной и восточной, она лишь свела царицу с пьедестала

Наследника полностью предоставили во власть Распутина. Бедный ребенок очень его боялся, но в то же время ждал его с огромной надеждой, поскольку знал, что каждое появление этого человека приносит ему облегчение.
Не довольствуясь этим первым отступлением от своих материнских прав, императрица отдала Распутину и своих дочерей. Выросшие в одиночестве, созревшие в унылой обстановке, в стороне от света и подруг их возраста, запертые в этом дворце, где царил культивируемый их матерью-императрицей мистицизм, они воспринимали Распутина как полубога. Они засыпали,  только если он приходил к их кроватям благословить их. Дело происходило так.
Когда великие княжны ложились, к ним заходил Распутин, но при условии, что в комнате будет полумрак; это, как он объяснял, необходимо для религиозной атмосферы. Он подходил к императорским дочерям и, чтобы предать их тела Господу, касался их своей грубой грязной рукой. Отодвинув ворот ночной сорочки, он проводил рукой по их плечам и груди. Этот контакт обеспечивал им благословение… Распутин уходил, а великие княжны засыпали.
Их главной воспитательницей была г-жа Тютчева, женщина очень почтенная, происходившая из старинной дворянской семьи. Возмущенная этой сценой, свидетельницей которой она однажды стала, воспитательница отправилась к императрице и пожаловалась ей. То ли не поверив словам Тютчевой, то ли одобряя «благословения» старца и не желая, чтобы о нем говорили подобным образом, мать немедленно уволила воспитательницу.
В салонах г-жа Тютчева, чтобы объяснить свое громкое увольнение, такое неожиданное и оскорбительное, а также, очевидно, под влиянием обиды, рассказала правду нескольким близким людям. Те, в свою очередь, тоже пересказали историю. В конце концов разразился скандал.
Как это неизбежно случается, пересказы исказили информацию. Стали говорить, будто великие княжны являются любовницами Распутина, что, конечно, было неправдой. Не говоря уже о том, что воспитание и самих великих княжон, и, главное, их матери, несмотря ни на что, предохраняло этих девочек от подобного безумия, сам Распутин с его инстинктивной осторожностью воздержался бы от этого опасного шага, к тому же излишнего, потому что было достаточно женщин из высшего общества, готовых исполнять его капризы
устраивались вечера с единственной целью дать приглашенным возможность посмотреть на него. Людей приглашали «встретиться с Распутиным», как будто речь шла о выдающемся человеке, великом артисте. Люди ходили туда из угодничества или из простого любопытства
Чувственность Распутина, подстегиваемая его стерильной мужской силой, позволяла ему добиваться многочисленных побед и не обделять вниманием ни одну из любовниц, даже с появлением новых. Он был способен даже самую требовательную заставить простить его неверность. Результатом этого становилось чувственное раскрепощение его подруг, их эротическое соперничество, заводившее их за всякие пределы воображения.
Определенно, что в этом разврате грешницы находили для себя оправдание в той роли посредника между Богом и людьми, которую играл Распутин. По его словам, их падение было их возвышением; требуя от них снисходительности и уступчивости, он приближал их к Богу. Они в это верили, по крайней мере, делали вид, что верят. Без этой псевдорелигиозной приправы их недостойное поведение потеряло бы свое оправдание, смысл существования и, очевидно, часть привлекательности.
Но святость Распутина признавали главным образом потому, что ее слепого признания требовала императорская чета. Если его престиж как мужчины проистекал от его репутации святого, то репутация святого создавалась престижем императорской власти. Таким образом, чтобы считаться посланцем Бога, ему следовало оставаться близким к Романовым и демонстрировать эту близость. Так приближенный к Небу, он должен был оставаться приближенным ко двору. Его тройная власть – могущественного министра, чудотворца и суперлюбовника – зависела от милостей императора и императрицы. И он это чувствовал
Распутин показывал свою русскую рубаху и говорил:
– Это Александра мне ее вышила.
Можно было предположить, что он является ее любовником. И конечно, он старался убедить в том. Но это была ложь. Доказательства были получены в 1917 году, когда Временное правительство поручило прокурору Сталю, ранее высланному из империи за свои революционные взгляды, почему его трудно было заподозрить в симпатиях к императорской фамилии, просмотреть переписку государей с конокрадом. Прокурор, проведя исследование, заявил, что никогда не существовало никакой связи между Распутиным и царицей. Он заявил, что она, будучи психически нездоровой, верила в него только как в спасителя цесаревича и угрожаемой короны
Императрицу воодушевляла яростная, бешеная воля спасти империю. Но она использовала для этого только принципы, завещанные ей Распутиным. Она никого не хотела видеть. Она или удаляла людей, или они отдалялись от нее сами


широкая «общественность» даже не знала, что при дворе никогда не говорят на немецком. Основываясь на внешних проявлениях, она видела немецкие фамилии членов императорского окружения и, естественно, рассматривала их носителей как шпионов.
По этому поводу ходил анекдот. Император созвал представителей земств. После встречи один такой делегат, вернувшись к себе в провинцию, отвечает на вопросы домашних.
– Мне выпало счастье видеть царя, – говорит делегат.
– Ах! – умиляется семья. – Государь здоров?
– Вполне… Но к сожалению, находится в плену у немцев.
– О господи! В плену! Да как же это?
– Увы, не может быть никаких сомнений: царя окружают граф Фредерикс, граф Бенкендорф, барон Мейендорф

Все эти ошибки обращались против императрицы. Это стало очевидно, когда в 1916 году она отправилась в Тобольск для участия в канонизации святого Иоанна Тобольского. Поехала она туда по настоянию Распутина, у которого имелись собственные причины добиваться от своей покровительницы этой канонизации, не одобряемой Синодом. Во время церемонии перед церковью стояли многие тысячи людей. Когда царица вышла и проследовала по площади, ни один человек не опустился на колени. Чтобы понять все значение этого факта, следует вспомнить обычаи того времени; и в неподвижно стоящей толпе, обычно простирающейся перед монархами ниц, виден более дерзкий вызов, чем во Франции были бы улюлюканье и свист
Остальные члены Императорской фамилии нисколько не способствовали подъему престижа династии. Главная вина ложилась на некоторых великих князей, считавших, что им все дозволено благодаря их титулу. Странности их характера, их грубость, любовные истории и, в двух-трех случаях, связанные с ними скандалы уже не соответствовали реалиям, формировавшимся с 1905 года. Не прибавляли уважения к великим князьям и их слабости. Раз мы здесь уделяем большое внимание вопросам психологии, отметим, что особенно общество разочаровывали их морганатические браки: вследствие их великие князья переставали быть стоящими над всеми, почти сказочными персонажами, которым суждены возвышенные, неординарные судьбы, и становились вровень с обыкновенными людьми, не только ничего при этом не выигрывая, но и напротив.
Из-за этих мезальянсов император чаще всего наказывал их. Наказание окончательно разрушало величие великих князей в умах людей. Когда же император снимал с них свою немилость, эта снисходительность еще более роняла их авторитет. И они продолжали состоять в браке с простыми смертными женщинами, жить в современных квартирах и больше не являлись великими князьями.
Великий князь Михаил Александрович, брат императора и долгое время наследник престола (до рождения цесаревича), также потерял окружавший его ореол, женившись на княгине Брасовой. Она была женой офицера по фамилии Вулферт, служившего в полку, которым командовал великий князь. Но того данное обстоятельство не смутило. Г-жа Вулферт развелась с мужем и вышла за великого князя. В дальнейшем она носила пожалованный ей императором титул княгини Брасовой, по названию одного из имений, принадлежавших великому князю
Великий князь Михаил Николаевич, двоюродный дядя императора, женился на внучке великого поэта Пушкина, которая получила титул графини Торби.
Великий князь Павел Александрович, дядя императора, женился, как мы уже говорили, на г-же Пистолькорс. Она была замужем за генералом, с которым развелась, чтобы выйти за великого князя. Сначала она стала графиней Гогенфельзен, затем, по специальному императорскому указу, княгиней Палей

В письмах, которые изучал прокурор Сталь и которые затем опубликовали большевики, нашли одно, написанное в июле 1914 года, в котором Распутин заклинал императора не объявлять войну: по его словам, она должна была привести Россию к гибели. Справедливо отметить, что в это время «старец» был более предрасположен к мудрым мыслям, поскольку лежал, прикованный к постели. 16 июня проститутка по фамилии Гусева ранила его ударом ножа. Проезжая через ее деревню, Распутин сделал эту женщину своей любовницей, а затем бросил. Гусева о нем говорила:
– Это дьявол, который проник в мое тело и завладел им.
Но дьявол выздоровел после ножевого удара. Его невероятная живучесть, о которой уже было известно, удивительным образом проявилась в момент его убийства.
4 сентября 1915 года царь принял на себя верховное командование всеми русскими армиями.
Царь мог тогда спасти империю; для этого ему достаточно было произвести чистку государственного аппарата. Государю, отбывавшему на фронт, следовало оставить в тылу ответственное министерство. Ответственные перед Думой министры устранили бы влияние императрицы и, следовательно, Распутина. На эту меру надеялись, но император ее не принял. Одновременно с назначением себя главнокомандующим русской армией царь сделал Распутина диктатором всей остальной России
Когда она оставалась в Петрограде, император ежедневно сообщал ей о положении дел на фронте либо телеграммой, либо по телефону. Этот искренне любивший жену очень одинокий человек постоянно с ней советовался, спрашивал ее мнения, делился своими планами. Царица незамедлительно рассказывала о его намерениях Распутину, ожидая от него советов, которых царь ждал от нее, тех самых советов, от которых зависели судьбы страны и армии. Распутин обещал назавтра принести ей директивы с неба, и обычно они ему поступали во время ночных загулов. Утром Распутин давал свои советы, государыня передавала их императору, а тот действовал в соответствии с ними
Императрица, взяв под свое крыло покорного супруга, четырех пассивных дочерей и больного сына, противостояла, не без определенного героизма, надвигающейся буре, методично устраняя всех, кого считала врагами
 Против царицы выступила вся императорская фамилия. Все ее члены подписали обращение к царю, в котором заклинали его раскрыть глаза на надвигающуюся катастрофу, изгнать Распутина и отправить императрицу в монастырь. Даже императрица-мать по этому поводу вышла из тени, в которой держалась с тех пор, как невестка вытеснила ее из сердца сына. Свое имя матери и государыни она поставила во главе списка. Император же отреагировал приступом ярости, что для него было исключительным случаем, и окончательно отгородился от своей родни
Известно было лишь то, что Распутин исчез.

Следующий день не принес ничего нового, в газетах появилась краткая заметка: «Р. таинственно исчез после вечера, проведенного во дворце князя Ю. Полиция ведет розыски». Может показаться странным, что цензура пропустила даже этот текст, сокращенный по максимуму, с первыми буквами вместо фамилий, и понятный лишь немногим, уже посвященным в тайну. В действительности цензура была полностью занята статьями о положении на фронтах. Со следующего дня был отдан соответствующий приказ, и больше в печати не появилось ничего
В первые месяцы войны Распутин сделал императрице предсказание. Вот оно дословно:
«Чувствую бурю над моей головой. Вижу ужасные сны, в которых читаю свое будущее, будущее императрицы, будущее всей России. Я умру в жутких муках, После смерти тело мое не будет знать успокоения. Потом ты потеряешь корону. Ты и твой сын будете убиты, как и вся семья. Потом страшный потоп пройдет через Россию. И она попадет в руки дьявола».
Об этом предсказании, каждый пункт которого настолько точно соответствует последующим фактам, что оно кажется составленным уже после того, как перечисленные события произошли, мой отец узнал от супруги обер-церемониймейстера двора, г-жи Нарышкиной, особы, заслуживавшей доверия и хорошо информированной. Отец рассказал о странном предсказании моей матушке в письме, которое хранится у нее до сих пор. И письмо это датировано 14 апреля 1916 года. То есть за восемь месяцев до убийства.
Очевидно, государыня, рухнув на стул, вспомнила это предсказание, мысленно услышала голос Распутина, говорящий ей то, что она и сама предчувствует; поэтому она и произнесла: «Романовы погибли».
Через три месяца грянула революция
Во многих церквях заказывают молебны за здравие знаменитых виновных. Основываются госпиталя и клиники, называемые в честь князя. Он еще находится под арестом, но страна уже относится к нему как к избавителю.
Кроме того, все понимают, что князь, великий князь и Пуришкевич – персоны неприкасаемые; возможно, сами убийцы рассчитывали на данное обстоятельство, когда планировали свою акцию; члены императорской фамилии и депутаты Государственной думы не подлежат суду. Князь Юсупов женат на княжне императорской крови Ирине Александровне, племяннице императора; великий князь по рождению доводится царю двоюродным братом; наконец, Пуришкевич – депутат. Плюс к тому государь и государыня не могут не знать, что снисхождение к убийцам удовлетворит чаяния всего народа; уникальный в истории России случай – симпатии к убийцам объединяют все классы: простой народ, буржуазию и аристократию; социалистов, либералов и монархистов. И если государи знают это, то знают они и то, что момент для них очень опасный, угрожающий.
Становится известно о тайных похоронах Распутина. Достойный финал для такой жизни. Последняя сцена из серии мрачных офортов, словно пришедших из варварских времен Средневековья с его невежеством и верой в колдовство в современный императорский двор.
Вот как это произошло. В то время, пока великий князь и князь Юсупов остаются под арестом, императрица выбирает для могилы «святого старца» уединенное место в конце императорского парка, поблизости от дворца. Важно, чтобы императрица могла ежедневно ходить туда молиться, беспрепятственно и в одиночестве. Она уже задумывает сооружение подземного хода, который сделает подход проще и еще секретнее.
Но кто же понесет на своих плечах гроб к этой уединенной могиле? Император собственной персоной и несколько выбранных им лиц высокого ранга. И это несмотря на обычай, согласно которому император может нести лишь гроб великого князя, да и то в исключительных случаях.
Итак, царь с ношей отправляется в путь. Ночь. За гробом в глубоком трауре следуют императрица, великие княжны и цесаревич, которому в этот момент двенадцать лет. Гроб с останками конокрада, отравленного, застреленного, забитого тремя высокопоставленными людьми, выполнявшими желание всей страны, сопровождает императорская фамилия, состоящая в родстве со всеми царствующими домами Европы: император Всероссийский, царь Польский, великий князь Финляндский, двоюродный брат короля Англии, племянник короля Дании, двоюродный племянник королев Греции и Италии; императрица – принцесса Гессенская, внучка королевы Виктории, двоюродная сестра императора Германии и королевы Испании; четыре великие княжны, предназначенные к бракам с европейскими монархами; наконец, цесаревич – прямой наследник двуглавого орла и шапки Мономаха.

императрица захотела послать мужу письмо. О его отречении она еще ничего не знает и адресует письмо, как обычно, «Его Императорскому Величеству царю Николаю II. В Ставку».
Через пару дней письмо возвращается назад, и поперек конверта императрица видит надпись:
«АДРЕСАТ НЕИЗВЕСТЕН».


суббота, 9 ноября 2019 г.

Владимир Федорович Романов У добровольцев

Из личных воспоминаний от школы до эмиграции
1874-1920 гг


Через несколько дней мы проснулись ночью от свиста снарядов над нашим домом. Артиллерийский бой шел уже в городе. Передать словами чувство радости при шипении и разрыве снарядов — нельзя. Впервые за десять месяцев я под утро на несколько часов заснул вполне здоровым крепким сном. Рано вышли мы на балкон; кто же владеет городом? На улице было еще пустовато; вдали мы заметили вдруг какую-то конную фигуру; на русскую форму не похоже. Мой сожитель отправился на разведки. Оказалось, что в городе петлюровцы. Это было для нас большим разочарованием; ожидали добровольцев. Но все-таки теперь перемена власти давала надежду на возможность бегства из Киева на юг России. Из предосторожности я первый день не выходил на улицу. Ночью опять началась непонятная канонада. Утром выяснилось, что вошедшие со стороны Черниговского шоссе добровольцы прогнали петлюровцев. То ликование на улицах города, которому я был свидетелем в эти дни, напоминало большие праздники; казалось по оживленному веселью народа, что у нас второй раз в этом году празднуется Пасха. Когда я впоследствии вспоминал, как поджидалась и встречалась у нас добровольческая армия, я с горечью думал, сколько нужно было нашему южному правительству обнаружить деловой несостоятельности, чтобы не удержаться среди так враждебно настроенного к большевикам народа.

Праздничное настроение нарушалось подсчетом жертв большевиков за последние дни. В Липках, в сарае дома Бродского, большевики перед уходом истребили сотни людей, в том числе десятки известных судебных деятелей. Я отправился туда и видел, как в саду усадьбы из свежее засыпанных ям вытаскивали коричневые, скрюченные тела; их поливали из уличной водопроводной кишки, с них стекала земля, далеко вокруг распространялось трупное зловоние. По мере очистки трупов, родные и близкие узнавали своих. Привозились одежды, покойников одевали, укладывали в гробы и постепенно вывозили. Мне передавали, что какая-то француженка, со свойственной иностранцам «чуткостью» воскликнула при этом: «О, какой подлый русский народ, я его ненавижу». Никто ей не напомнил, что коричневые и зловонные трупы — это именно лучшие русские люди, я те, кто перед бегством их расстреливал — евреи, латыши, китайцы, пригласившие в свою среду для истребления русского народа только нескольких представителей его преступного мира

Первым служебным поездом из Ростова приехал мой брат, занявший в местном управлении юстиции должность начальника отдела (директора департамента). Он, со времени бегства от петлюровцев так изменил свою наружность (прическу, бороду, усы), что я при встрече представился ему. Только, когда он сказал мне в ответ на названную мною фамилию: «по странной случайности тоже Романов», я, услышав знакомый голос, узнал его. Он приехал в Киев для восстановления разгромленного большевиками учреждений округа киевской судебной палаты. Я с живым интересом расспрашивал его о программе и составе Деникинского правительства. Его ответы были как-то чересчур кратки, неопределенны; чаще всего он повторял: «Советую тебе много не задумываться, верь, как я, только в Деникина; Деникушка не выдаст, а остальное вздор». Тут впервые у меня начало закрадываться сомнение в способность южных правителей победить большевизм, тем более, что от брата я узнал о разных кубанских радах и тому подобных казачьих учреждениях, нарушавших единство противобольшевистских сил и проделывавших, при бездарных и нечестных руководителях, хорошо знакомые киевлянам опыты сепаратизма и социализма

мне была предоставлена возможность полечиться в Кисловодске нарзанными ваннами.
Кисловодск был не тот, каким я его застал раньше, при старом режиме. Уже при самом входе в парк поражало отсутствие тополевой аллеи. Вместо высоких деревьев были разбиты цветники. Это — памятник местной революционной работы. Везде, конечно, грязнее, чем прежде, но парк успели после ухода большевиков привести в порядок. Вода в ванны подавалась с перерывами по два-три дня. Правильного курса водолечения пройти нельзя было; отдых нервам давали только прелестные прогулки по парку, в горы, к «Храму воздуха». В остальном пребывание в Кисловодске было печально, так как здесь именно стали закрадываться в душу сомнения в прочности деникинского дела. Газеты сообщали об остановке добровольческих войск у Орла и затем о начавшемся отступлении их.

мне показали старых генералов или полковников без ног, которые сами стирали себе белье, лежа на полу; с ужасом я узнал , что здесь в центре нарзана, инвалиды лишены ванн, так как последние очень «дороги». Большинство не жаловалось, мрачно молчало; некоторые же говорили со злобой: «теперь не до нас: мы бились с немцами, а не с русскими, все заботы теперь о добровольцах, а не о старых солдатах» и т. п. в этом духе. Делопроизводитель приюта (кажется он так назывался) по внешности имел вид «товарища». Я сказал мимоходом: «Хорошая у вас почва для большевистской пропаганды», он живо ответил: «Да, у нас почти все большевики». Всякий озлобленный человек, всякий с искалеченной душой инвалид, не нашедший участия в его судьбе, делается большевиком не в смысле сочувствия идеям коммунизма, а потому, что из чувства мелкой мстительности желает разрушения того строя, при котором он оказался в беспомощном положении.

Восстанавливались поспешно старые органы; вернее, названия их, без старого делового содержания; это только подрывало в глазах населения авторитет восстанавливаемых учреждений: стоит ли за них бороться, когда все равно живется скверно? А силы принуждения, настойчивой жестокости, только и дающей победу в гражданской войне, если нет возможности произвести магические преобразования, у наших южных правительств не было

Я чувствовал, что в лице Деникина Россия имеет безупречно чистого честного гражданина. Его речи, по образности и силе их, напоминали столыпинские. Но какая же программа, кто исполнители ее? Ни того, ни другого уловить нельзя было. У врагов и совершенно ясная, утопически-безумная, но конкретная программа, и исполнители, действующие террором. Здесь же не монархизм, но масса монархистов, не социализм, но масса утопически-лживых писаний в прессе, с обычными нападками на буржуазию, черносотенство реставраторов и т. п. Здесь были хотя и не большевики, но люди взаимно не объединенные и друг другу не верящие.

Все они крали, брали взятки, но поднимали чрезвычайно радостно шум, если о старорежимном деятеле распускался прессой какой-то неблагоприятный, хотя бы и ни на чем не основанный слух. Никаких опровержений, никакого преследования клеветников, и клевета ползла и отравляла граждан. Терялась вера в свои учреждения, ими не дорожили, при них сплетничали, как некогда при Царе. Большевики в таких случаях расстреливали, так как чувствовали себя на войне, наши правители улыбались: «стоит ли обращать внимание на каждого газетного писаку?».
В составе правительства были хорошие, умные и честные люди, но большинство совершенно не отвечало тем требованиям, которым должны удовлетворять деятели смутного времени, — в них не было ни смелой инициативы, ни силы воли. Достаточно было посмотреть на расслабленную фигуру министра внутренних дел — Несовича, чтобы потерять вру в дени- кинское правительство. В прошлом — хороший судебный оратор, образованный юрист, и больше ничего. Такой министр возможен в какой-нибудь маленькой республике, в Швейцарии, в государстве с вполне налаженной жизнью, но во время гражданской войны — это просто недоразумение, не знаю какими причинами объяснимое. Другой ответственный портфель — юстиции принадлежал либеральному мировому судье Челищеву, который за общими либеральными фразами терял понимание действительности; например, в обстановке общего развала верил в справедливость тюремного заключения, когда содержание арестанта обходилось ровно столько же, сколько содержание любого чиновника министерства, когда тюрьмы по недостатку кредитов разрушались, представляли из себя заразные очаги и т. д., и с негодованием отвергал мысль о расстреле воров, грабителей и т. п., стараясь, при случае, тяжких преступников передавать на усмотрение военных властей, лишь бы гражданская юстиция и в обстановке военного времени хранила все заветы правосудия, установленные либеральным кодексом

Так как мне говорили о нежелательности полного моего уклонения от государственной службы, дабы, вследствие перерыва в ней, не лишиться выслуженных прав, я, благодаря любезному согласию министра земледелия А.Д. Билимовича, был назначен представителем этого ведомства в Земельном Банке, но в заседаниях его совета ни разу не успел побывать.

Праздники Рождества Христова и день нового, 1920, года, я провел уже в вагоне, эвакуируясь сначала в Екатеринодар, оставивший по себе впечатление еще более грязного города, чем Ростов, а затем в Новороссийск.
Вся бездарность деникинского правительства ярко выразилась в обстановке и усилиях эвакуации Ростова. Необходимость ее для чего-то скрывали, план перевозок составлялся отдельно и не согласованно по гражданскому и военному ведомству, Красному Кресту почему-то было воспрещено вывозить заблаговременно довольно богатый его склад, и если бы не инициатива Главноуполномоченного, С.Н. Ильина, тайно погрузившего и отправившего склад, его многомиллионное имущество погибло бы для добровольческой армии. Мало того, когда этот склад очутился у станции Армавир, Управление военных сообщений, на запрос коменданта станции, что делать с вагонами склада, не нашло более остроумного выхода, как телеграфировать распоряжение о выгрузке вагонов в месте их стоянки, т. е. в открытом поле, как будто бы запас дорогих медикаментов, инструментария и проч. имелись на юге России в громадном количестве. Основанием для такого распоряжения являлось только то формальное соображение, что краснокрестное имущество не значилось в эвакуационном плане военного ведомства. Комендант станции оказался более вдумчивым человеком и не исполнил распоряжения начальства, дав направление нашему складу в Новороссийск.
К чинам судебного ведомства, которые, в случае оставления их в Ростове, обрекались на смерть, отнеслись при эвакуации в том же духе, как к имуществу Красного Креста
Новороссийск — это была явная агония добровольческого дела. В вагонах, главным образом в теплушках, на железнодорожных путях, проживало здесь население в несколько тысяч человек — целый новый город. Все это население было во власти вшей — разносителей заразы сыпного тифа. Мест в лечебных заведениях не хватало, большинство болело по квартирам, в вагонах, там же и умирало
Мне было предложено подготовить почву для возможной работы нашего центрального органа в Сербии.
1 марта, под затихающую метель и при сильном еще все-таки норд- осте, я стоял с моими сослуживцами на палубе парохода «Николай Чудотворец» и смотрел на берег России до тех пор, пока можно было его отличить от моря и неба. В душе я увозил тяжесть многих разочарований и сомнений; для сохранности тела я имел всего только тридцать тысяч так называемых «колокольчиков» — бумажных денег добровольческой армии. Будущее было совершенно неизвестно и неуверенно. Но судьба заграницей милостиво отнеслась к моему телу: два года с лишним оно было в общем сыто, одето и не страдало от голода


В.Ф. Романов Красные два

Из личных воспоминаний от школы до эмиграции
1874-1920 гг

Первое время по овладении Киевом, большевики были заняты исключительно военными операциями; организованный террор, грабеж, закрытие торговли и обычные бюрократические опыты большевистской власти начались недели через две-три

сущности, все восемь месяцев моего подпольного существования при большевиках, я прислушивался, не доносится ли со стороны Житомирского шоссе утешительный, обнадеживающий звук. Ожидание его сделалось какой-то болезненной манией, и некоторые мои знакомые были этим ожиданием так нервно измучены, что были на границе действительного помешательства. И после падения Одессы нас не оставляла надежда, так как в направлении Киева двигались то поляки, то петлюровцы, то крестьяне-повстанцы; они порою подходили так близко, канонада так усиливалась, что час перемены власти, хотя бы на коротки срок, чтобы вырваться из Киева, казался близок. Затем все затихало, и наступала полоса безнадежности.

В Киев прибывали большевистские части; их размещали по квартирам «буржуев» не вымытыми, без предварительной дезинфекции, со вшами. Дошла очередь и до нашей улицы В одно утро весь наш двор наполнился солдатами. У С. было две изолированных комнаты с отдельной уборной; он сам вышел во двор, спросил, нет ли земляков и вернулся с несколькими белоруссами, показал им комнаты, попросил не пачкать в уборной. Это были обыкновенные крестьянские парни, призванные в армию; держали себя скромно, без всякой злобы. Когда раз утром запоздал самовар для них, было слышно, как старший давал совет «накричать на буржуя», но остальные на него зашикали; они были хорошими людьми до тех пор опять-таки пока не были под непосредственным воздействием их безумных вождей

я обзавелся хорошим паспортом одного покойника и, прописавшись на несколько дней до переезда в участке, видел однажды вечером с небольшим моим багажом из государственной квартиры С. для переселения в комнату, нанятую мне в квартире одного гимназического товарища моего брата З. С большой грустью расставался я с С. и его семьей, не думая тогда, какое горе ожидает скоро этих хороших людей. Меня провожал брат С.; когда мы перешли на более глухую и плохо освещенную сторону улицы, мы тотчас же были окружены группой вооруженных лиц в военной форме, наведших на нас револьверы. Это были, несомненно, судя по их тону и манере себя держать, не солдаты, а офицеры; что-то особенно грустное заключалось не в самом факте нашего ограбления, а именно в сознании, во что обратила смута наше офицерство, до какого низкого падения довела ту среду, в которой понятие чести ценилось дороже всего на свете. Студенты производят обыски и при этом способами, на которые не был способен ни один самый худший жандармский офицер старого режима; я забыл упомянуть, что галицийский студент намекал несколько раз на то, что он хотел бы получить ту или иную вещь из моей квартиры, и только присутствие председателя домового комитета стесняло его. На улице офицеры «армии» выступали в роли простых грабителей; в них теплилась еще искра прежнего былого благородства, потому что по приказанию старшего из них мне вернули некоторые вещи, имевшие для меня памятное значение. 

как и многие другие, никак не хотел понять, то все стороны, во время гражданской войны жестоки, что на той или на другой стороне, и красной и белой, возможны многие случайные жертвы, но что система террора в отношении целых классов русской интеллигенции, классов, а не политических партий, применяется только большевиками, о чем забывают теперь, или, вернее, делают вид, что забывают «сменовеховцы», Вобрищев-Пушкин, Ключников и др. В Киеве вскоре был объявлен красный террор: людей убивали каждую ночь.

У З. бывал один товарищ — прокурор Киевского Окружного Суда; он служил в городском обозе, где занимал какую-то небольшую должность, дававшую ему квартирку при обозном дворе. На рассвете ежедневно требовалась городская подвода; возница рассказывал различные подробности перевозки трупов, раздела золотых крестиков, колец и других находок из расстрелянных. Православный праздник Св. Пасхи не освободил обоз от поставки дежурной подводы в Че-ка; расстрелов не было только в дни еврейской Пасхи. Этот факт запротоколирован товарищем прокурора с подкреплением подписями свидетелей и, я думаю, сохранится для истории смутного времени.

Гибли один за другим видные общественные деятели Киева, вся вина которых заключалась в том, что они много дали и для народного образования, как, например, украинофил, в хорошем смысле этого слова, известный педагог Науменко, или для чистой науки, ничего общего не имевшей с внутренней политикой, как, например, знаменитый славист профессор Фолинский или для своей корпорации, как мой первый гостеприимный хозяин присяжный поверенный С., которого большевики для приличия ложно признали имевшим тайные связи с польской армией, или просто для государственной службы при неугодном новой власти режиме, как хозяин новой моей квартиры — З. Убивали людей, которые не только принадлежали когда-то к партии националистов, но просто внесли один раз членские взносы, как это нередко бывает по просьбе учредителей партии. Убивали представителей определенной служебной профессии, например, чинов судебного ведомства, наиболее по свойствам их работы, аполитичных; гибли не только чины прокуратуры, к которым большевики, в значительной их части, бывшие простыми уголовными преступниками, относились с особой злобой, но и скромные члены гражданских отделений суда и палаты. Обыски и допросы сопровождались грабежами, вымогательствами, взяточничеством. Арестовывались и потом выпускались все, к кому можно было, хоть как-нибудь придраться; например, наш сосед угодил в Че-ка только потому, что его фамилия была найдена в числе лиц, отряженных от домовладельцев для поддержания уличного порядка во время проезда Государя в бытность его в Киеве лет пятнадцать тому назад. Донос недовольного швейцара-хулигана или вора был достаточен для расстрела. Так, например, погиб один видный киевский присяжный поверенный. Мелкая неосторожность, случайность приводили иногда человека к смерти или ставили его на край могилы. Знакомый З. Рассказывал нам, как едва не погиб один мелкий банковский чиновник при таких юмористически- трагических обстоятельствах: он закутил в какой-то гостинице с дамой полусвета и остался там ночевать; ночь гостиница подверглась обыску. Ворвавшемуся в номер красноармейцу понравилась дама чиновника, и он его выгнал из номера. Чиновник упросил другого красноармейца проводить его домой, так как он не имел ночного пропуска. Тот согласился, но так как был пьяноват, то при встрече патруля забыл «пароль» пропуска, и оба они были доставлены в Че-ка. В течение двух недель чиновнику не удавалось добиться освобождения; как только он обращался к кому-нибудь с объяснением его случая, ему отвечали неизменно грозным окриком «молчать». Только когда случайно в Че-ка оказался какой-то агент, лично знавший чиновника, последнему удалось получить ордер об его освобождении, но бедствия его на этом не закончились. При выходе его из Че-ка раздались выстрелы; это была погоня за бежавшими арестантами. Квартал возле здания Че-ка был оцеплен солдатами, и чиновник оказался в оцепленном районе. Несмотря на его протесты и предъявленный ордер об освобождении, он был вновь арестован и заключен с пытавшимися бежать; последовал приказ расстрелять всех беглецов в ближайшую ночь. Чиновнику перед самой уже казнью едва удалось добиться того, чтобы обратили внимание на его документы. С этих пор он засел у себя дома, откуда выходил только на службу и в банк.

Старая знакомая одного из видных большевистских вождей Украины, возмущенная таким произволом в духе описанного случая, написала ему письмо, в ответ на которое от ответил, что «революция» — не салонный минует, в котором может быть все красиво и изящно». Сначала многие возмущались произвольными зверствами большевиков, так как людям свойственно во всех человеческих деяниях искать относительно здравых логических обоснований. Но когда стало совершенно очевидно, что мы имеем дело с небольшой сравнительно группой психически больных людей и массой окружавших их уголовных преступников, возмущение заменилось простым чувством осторожности, мерами, которые принимаются против укусов бешеной собаки, ядовитой змеи и т. п.
Я лично знал только одного из видных деятелей большевизма: Луначарского, в гимназические годы. Это был невероятно, ненормально бледный мальчик со страшной синевой под глазами, со всеми признаками извращенного юноши; знавшие его позже говорили и о денежной его нечестности

День посвящался изучению немецкого языка, прогулке, внимательному подслушиванию, не доносится ли орудийный гул и нетерпеливому ожиданию весны; с весной связывались почему-то различные надежды, а кроме того, в моей комнате обычно бывало очень холодно; хотелось тепла. Как всегда бывает, когда поджидает чего-либо с особым нетерпением, весна 1919 года сильно запоздала; то ясно почувствуешь ее, заблестит и согреет солнце, стает снег, начнут уже просыхать дорожки сада, то вдруг снова посыпет густыми хлопьями снег и переживаешь все сначала: и ожидание солнца, и таяние снега, и высыхание садовых дорожек. Когда не возможна полная свобода жизни и нет уверенности в безопасности ее, дорожишь, как я уже говорил, всякой ее мелочью: первые почки на кустах сирени ни разу в жизни не давали мне того наслаждения, которое я испытал в эту весну. У меня резко запечатлелся в памяти образ девочки из соседнего дома, которая жизнерадостно выбежала под лучами солнца в сад, пригнулась к дереву с молодыми почками, поцеловала их и сказала: «о, милые!» Детская психология становилась близкой и понятной, когда приходилось дорожить каждым днем жизни

Вообще, кто непосредственно не соприкасался с мелочами большевистского режима, тот совершенно не может себе представить значения в нем бумаги. С уверенностью можно сказать, что мир еще никогда и нигде не знал такого бумажного царства, как «Советская» Россия. В одной из своих речей глава украинского правительства Раковский, с гордостью говоря о громадности выполняемых советской властью задач, иллюстрировал это заявление указанием, что на одной только Украине пришлось создать кадр чиновников в двести тысяч человек, превышающий состав исполнительных органов всей Царской России. Действительно во всей Империи мы имели не более 40 000 чиновников, и то наша либеральная пресса вопила для чего-то об их перепроизводстве. При этом бюрократизм большевизма отличался, конечно, от императорского тем, что он ничего не творил, а только затруднял или разрушал, а если и творил, то исключительно на бумаге

Можно сказать только одно: если бы разные Раковские, Подвойские, Быки и им подобные были людьми, лишенными всякого образования, то их бумажное самоутешение еще можно было бы объяснить полным невежеством, а раз это объяснение не отвечает действительности, то нет другого выхода, как признать их: одних шарлатанами, других безумцами. И странно, что я не встречал за восемь месяцев моей жизни в «советском раю» ни одного честного убежденного защитника большевизма, который не произвел бы на меня впечатление человека более или менее душевно больного. У них обычно не было никаких доводов, кроме какого-то, с видом маньяков повторения фразы: «а все-таки народу будет лучше».

Масса же прислуги, к изумлению большевиков, подобно крестьянам, оказалась в стане их врагов. Большевизм лишил, в конце-концов, эту массу приличного заработка, закрыв рестораны, запугав и разогнав буржуазию. Знаменитая психопатка Коллонтай выступала при мне в Киеве на митинге прислуги и говорила о том, как последняя должна относиться к ее врагам- нанимателям и какие права (музыка, танцы, театр и т. д.) отвоевала революция для кухарок, горничных и т. п., а последние или смеялись громко по поводу сумасшедших речей этой защитницы их прав, или хором кричали: «верни нам наши места».
Итак, мне лично, кроме того, что «революция —  минует», кроме голословных заявлений, что все-таки народу будет лучше, что кончилось высокомерное обращение с простыми людьми, ни разу не пришлось выслушать ни одного веского слова в защиту системы большевиков; ни разу и нигде я не видел сколько-нибудь положительных плодов их творчества. Склонен объяснить это я, помимо неприемлемости жизнью самой теории коммунизма, еще и наличностью в исполнительных органах большевизма массы евреев, т. е. элемента, по моему глубокому убеждению, основанному на продолжительных наблюдениях, абсолютно неспособного к какой-либо созидательной работе, вообще ни к чему, требующему здорового таланта, ума или воли, эта нация как бы создана только для посредничества (торговли) и репродукции чужих произведений (музыканты-исполнители); творческо-организационная работа ей совершенно не по силам; у еврейства никогда не будет своего государства

При «офицерах» состояли, как всегда «советские барышни», под видом переписчиц и канцеляристок. По словам дворника, который не выходил из офицерской канцелярии иначе, как плюнув с выразительной брезгливостью на пороге дома, эти «барышни» обычно проводили время, сидя на коленях у офицеров. На столах их комнат виднелись всегда громадные букеты цветов, коробки конфет, различные закуски. Несмотря на сильную уже дороговизну продуктов «барышни» бросали иногда собакам  по фунту чайной колбасы; она стоила тогда несколько сот рублей за фунт; это не могло не возмущать прислугу, и даже младший дворник — молодой парень, быстро по своей хулиганской манере подружившийся с офицерами, и тот радостно прислушивался к возобновлявшейся канонаде и шептал мне: «никак опять гром, верно к перемене погоды

поляки подступали к Минску; попасть во время в этот город и быть, таким образом, отрезанным от большевиков, являлось для меня первой задачей. Затруднение заключалось в моем безденежье: у меня оставалось всего несколько тысяч рублей. Мне приходилось жить, продавая через знакомых кое-что из одежды, которая хранилась у них. Ценилась простая одежда чрезвычайно высоко; например, за парусиновую гимнастерку, купленную мною в 1915 году в Люблине за 35 рублей, я выручил — 800, больше чем за штатский и мундирный фраки, за которые никто не давал больше, чем по 300 рублей. Форменный фрак мой купила на базаре какой-то хохол; весь базар гомерически хохотал, когда хохол  в широкой соломенной шляпе и бесконечных шароварах оказался наряженным во фрак с золотыми, украшенными двуглавым орлом, пуговицами, но он совершенно хладнокровно объявил: «ни, це добро» и пошел с базара показаться в новом наряде своим односельчанам.

После разных хождений по советским учреждениям моих друзей с моим паспортом, я получил документ на право поездки по семейным делам в северо-западные губернии и в апреле 1919 года отбыл в «Берлин». Мой финансовый расчет был построен на том, что до занятия поляками Минска пройдет не более двух недель, а затем на переезде в Берлин я получу субсидию от какого-либо из своих заграничных знакомых. Хотя эта попытка эмигрировать оказалась безуспешною и ничего мне не дала кроме некоторых неприятных переживаний, но возможно, что она спасла меня от смерти в чрезвычайке, так как после моего отъезда, подобно тому, как было и с первой моей квартирой у С., усадьба, в которой проживал З., подверглась неоднократному нашествию агентов чрезвычайки, приведшему к гибели бедного З. Перед казнью он успел прислать своей жене обручальное кольцо, как знак предстоящей его смерти.

В ожидании поезда в течении более часа я сидел на платформе с каким-то старым евреем; моя всклокоченная, ни разу не стриженная борода, с пейсами под ушами сблизила меня с этим евреем; он хватал меня за колено и непрерывно патетически что-то рассказывал мне на жаргоне с интонацией, которая указывала, что он ждет одобрения сказанному; он, видимо, поносил современные железнодорожные порядки. Я по временам, кивая головой, вставлял в его речи «о», и он после этого впадал в полный восторг и еще более усиливал свои ламентации. Для меня это собеседование было, конечно, весьма кстати, так как освобождало меня от какой бы то ни было опасности быть узнанным кем-нибудь из «краснокрестных товарищей». Когда подошел поезд, большинство вагонов, как мне потом приходилось наблюдать постоянно на «советских» железных дорогах, оказалось запертыми: они предназначались исключительно для власть имущих. Для публики имелось всего два вагона, и толпа с диким гамом и толкотней бросалась к их дверям, окнам и на крышу; тотчас же начиналась стрельба красноармейцев, чтобы заставить пассажиров очистить крыши.
Если бы в старое, даже военное, время не целый поезд, а хотя бы половина его отводилась различным сановникам, воображаю силу общественного гнева и крика печати по этому поводу. Почему-то, наблюдая картину новых железнодорожных порядков, я вспомнил сценку на станции Киверцы, откуда идут по узкой колее поезда на Луцк. Здесь приходилось ожидать поезд ночью несколько часов; публика обычно нервничала и осуждала железнодорожные порядки; говорилось, конечно, обычное: «это только в России возможно». Поляк-помещик и французик комиссионер изумлялись долгому ожиданию, и первый, выражая на своем лице полное презрение ко всему окружающему, ко всему русскому, прогнусавил: «chez eux се n'est pas la tabatiere, qui sert le nez...»[4]. Француз чрезвычайно обрадовался, хохотал, кивал головой, признавая, видимо, что при «царизме» не может быть хороших железных дорог, не зная, или забывая, что его соотечественники за 250 рублей в одиннадцать дней совершали поездки от Парижа до Тихого океана с удобствами, о которых не могли раньше и мечтать, что  всю Европейскую Россию — от Одессы до Петербурга можно было проехать, имея спальное место, за каких-нибудь 15-20 рублей.

в целях предоставления пассажирам возможно больших неудобств в пути и чтобы таким путем, очевидно, отучить их от езды по железным дорогам, большевики выдавали билеты только на небольшие расстояния; поэтому от Киева до Минска мне не выдали билета, а разъяснили, что в Нежине я должен взять билет Бахмача, там выдали билеты до Гомеля, отсюда до Минска. Таким образом, на коротком сравнительно расстоянии требовалось выходить из поезда три раза, становиться в длиннейшую очередь и наново брать приступом вагон, так как на каждой станции толпились пассажиры в ожидании редкого поезда

Этот самый хам, радовавшийся возможности унизить «буржуя», т. е. в его представлении дармоеда, до глубокой ночи рассказывал своему товарищу по службе и офицерам, под их одобрительные возгласы, как, когда и где ему удавалось обокрасть казну; неожиданно совершенно он закончил свои повествования похвалой старому режиму, когда красть можно было меньше, а жилось лучше: «да, от одних свечных огарков был хороший доходец, а теперь вот ездим в темноте», доносилось до меня сквозь одолевший уже меня сон. Ни одной хорошей мысли, ни одного слова о родине, о народе — все только о личной наживе. И такие разговоры преследовали меня весь путь, когда в вагоне попадались горожане — кондуктора, шоферы, разные мещане. Ясно чувствовалось, что имеешь дело с людьми, души которых, еще раньше испорченные легким налетом городской культуры, сгнили окончательно под влиянием большевизма. Это самый опасный, самый зловредный тип адептов большевизма. Будущим устроителям России, если они пожелают оздоровить атмосферу русской городской жизни, потребуется, отбросив всякий сентиментализм, поступить с этими отбросами человечества, как с сорной травой; чтобы пресечь распространение заразы, надо иметь силу воли пожертвовать сразу же, по крайней мере, несколькими десятками тысяч жителей. Остатки уцелевших хамов тогда стушуются, не будут страшны в смысле распространения заразы. Совсем иные впечатления я получал, попадая в вагоны с сельскими обывателями; так, например, я ехал от Бахмача до Гомеля среди мешочников и мешочниц. Здесь тоже преобладали эгоистические  интересы, но обыкновенные, здоровые, не извращенные, а просто хозяйственные. Разговор пересыпался не бессмысленной площадной руганью, а меткими, часто полными юмора остротами. Мой галстук и воротничек не привлекали к себе никакого внимания; большинство величало меня, за мою почтенную бороду, «отец».

. «Эх, нельзя по душам поговорить», сказал мне один псковский мужик, ездивший на юг за солью, и показал глазами на еврея с звездой на груди. Таких генералов от коммунизма за свое недельное странствие в вагонах третьего класса и теплушках я встречал довольно много. Они старались обычно подражать манерам настоящих генералов. Это им удавалось в такой же степени, как среднему артисту-еврею удается в комедии или водевиле дать тип русского генерала; похоже, но утрировано; шарж, а не правда; под генеральским мундиром легко разгадывается еврей со всеми его смешными для русских особенностями. 

 в Гомеле я пытался выпить чаю, но длинная очередь у единственной оловянной ложечки, привязанной на бичевке у самовара, которой все размешивали сахар, отбила у меня охоту пить чай; с трудом я достал себе за 20 рублей (тогда это были большие деньги) тарелку зеленых пустых щей и с жадностью, без хлеба, стоя у бывшего закусочного стола проглотил их в несколько секунд. На вокзале я узнал неприятные новости, что пассажирских поездов на Минск нет, что туда отправляют только войска, что там идут многочисленные аресты польских помещиков, съехавшихся из всего северо-западного края в ожидании занятия города польской армией. Я решил выждать  событий в Гомеле, расспросить местных евреев о положении дел. Найдя себе комнату за баснословно дорогую цену (кажется сто рублей в день, включая кувшин молока и освещение) в одной тихой и симпатичной еврейской семье, я, с сознанием большей, чем в Киеве свободы, отправился бродить по городу; вид его был весьма уныл вследствие разоренных, забитых магазинов, гостиниц и проч.
Для публики имелась только одна, очень дорогая, столовая; громадный же штат служащих имел отдельную, более дешевую, столовую; попасть в нее обыкновенному смертному нельзя было. Такое положение обеспечивало агентам чрезвычайки следить за всеми вновь прибывшими, которые волей-неволей должны были появляться в единственной столовой города. Я об этом не подумал и сразу же нарвался на преследование, заставившее меня бежать из Гомеля.

из достоверных источников я узнал, что поляки ушли из Минска и там свирепствует террор. Ехать туда с моими скудными средствами, не зная не придется ли проживать там несколько месяцев, было рискованно; оставаться без дела в Гомеле, где все были на виду и где я уже обратил на себя внимание следователя, было не менее рискованно. Не оставалось другого выхода, как вернуться в Киев, где у меня были, по крайней мере, друзья и знакомые
Утром я немедленно отправился на городскую станцию за билетом, но к большому моему огорчению, билета на Бахмач мне не выдали, хотя в моем путевом удостоверении и было указано право возвращения в Киев. Как ни неприятно было, но пришлось отправиться за разрешением в местную железнодорожную чрезвычайку. Потом я был доволен, что лично побывал в одном из типичных учреждений большевиков, от которого зависело главнейшее право граждан — передвигаться в пределах своей страны, и, таким образом, получил возможность лично судить, до каких пределов доходит творческое бессилие и тупость новой российской администрации.
Вокруг чрезвычайки стояла, сидела, лежала толпа народа, преимущественно крестьян. Некоторые, по их словам, дежурили уже в очереди второй день, тут же провели и ночь. Среди крестьян  были такие, которым нужно было переехать из одного уезда в другой — сделать при старых порядках пол часа пути; они не ехали, а ожидали только права на то, чтобы поехать, по двое суток
Обратный путь мой в Киев был значительно медленнее и тяжелее. В Бахмаче, куда мы приехали часов в 12 ночи, нам пришлось простоять под моросившим холодным дождиком на перроне, в грязи выше щиколотки ноги свыше двух часов. Невозможность держать мешки в руках, заставила меня их положить в липкую грязь. Когда нам, наконец, открыли двери, началась совершенно невообразимая давка; всем хотелось обсохнуть и хотя бы ненадолго поспать на полу закрытого помещения. Я не в силах был тащить оба свои мешка в поисках места для ночлега и один из них передал на хранение какому-то на вид солидному и приветливому железнодорожному агенту. Когда утром я пришел за мешком, я по его гаденькой улыбке и бегающим глазам понял, что он меня обокрал; и, действительно, впоследствии я обнаружил пропажу из мешка многих вещей, в том числе сапога на одну ногу. Просторный пассажирский зал станции Бахмач, славившийся некогда своим прекрасным буфетом, представлял из себя громадный дортуар: буквально не было не занятого места; спали не только на скамейках и на полу, но и на буфетной стойке, на карнизах буфетных шкапов и т. д. В буфете, как  ночью, так и на другой день, имелся только громадный самовар с жидким кофе без сахара, да неизменная оловянная ложечка на веревочке, привязанная к ушку самовара. Буфетчик был из состава старой вокзальной прислуги; со злобной ненавистью и презрением смотрел он на толпу и был резко груб со всеми, покупавшими кофе.
Как только у ворот происходило что-либо подозрительное, в особенности же, если среди ночи раздавался громкий звонок, все наши дезертиры, кто в двери, а кто и в окна выскакивали во двор и в глубине его рассаживались на деревьях. Одного из таких дезертиров, когда он уже решительно не мог почему-то дольше скрываться, мать с плачем проводила на службу, конечно, в другой части, а не в той из которой он дезертировал; служился молебен; товарищи его долго выпивали с ним по поводу разлуки. Пароход, на котором отправлялся воинский эшелон, должен был уйти в 5 часов утра; вдруг часа в три ночи у наших ворот раздалось пыхтение автомобиля. Хозяйка моей квартиры, женщина слишком добрая и непосредственная, чтобы щадить чужие нервы, по обыкновению своему разбудила меня нервным шепотом: «Молитесь Богу, приехали». Я обычно спал тревожно и сам слышал все происходящее на улице; но это было лучше, чем пробуждение под шепот испуганной женщины. После долгих переговоров у ворот и рассадки наших дезертиров на тополях, выяснилось, что на автомобиле прибыл наш покаявшийся дезертир; он снова бежал и был при этом так нахален, что захватил с собою товарища-шофера вместе с машиной; через день они оба удрали из Киева

Утром я выпивал стакан чаю-суррогата (морковного или розового) с небольшим куском черного хлеба, фунт которого тогда стоил 150 рублей. Следующий прием пищи — обед был в 5 часов вечера; это был самый голодный промежуток дня; обед обычно состоял из большой тарелки вареного картофеля с поджаренным салом — шкварками. Он был, а может быть казался, чрезвычайно вкусным . Вечером опять чай с хлебом. Раз в неделю я пировал: ел мясо или кисели из ягод. Ложился спать очень рано — часов в девять, так как освещения не было никакого

Большое отвлечение от мрачных мыслей и физическое наслаждение давали прогулки по кладбищу; там было безлюдно, тихо, безопасно