среда, 6 октября 2010 г.

Борис Пастернак. Доктор Живаго

Борис Пастернак. Доктор Живаго
 Изд: Москва, издательство "Книжная палата", 1989
 OCR: Michael Seregin

Предисловие
 В.М.Борисов.а  Река, распахнутая настежь
Евгений Пастернак. К читателю
   Состояние "физической мечты  о  книге",  которая "есть  кубический кусок горячей,  дымящейся  совести  --  и  больше  ничего",

  "неумение найти  и  сказать  правду  --недостаток,  которого  никаким  умением  говорить  неправду непокрыть".

у Пастернака, когда-то воспринявшего революцию как распрямляющий порыв  "поруганной действительности", как явление космического ряда,  возникает  чувство  исторической  "порчи",  которое, то затухая,  то усиливаясь в зависимости от происходящих в стране социально-политических  процессов,  привело  его  с  1936 года почти  к  полному  разрыву  с официальной литературной средой.

  Следующие слова из описания Венеции:"Кругом  --  львиные морды, всюду мерещащиеся, сующиеся во все интимности,   все   обнюхивающие,   --  львиные  пасти,  тайно сглатывающие  у себя в берлоге за жизнью жизнь. Кругом львиный рык  мнимого  бессмертья,  мыслимого  без всякого смеху только потому,  что все бессмертное у него в руках и взято на крепкий львиный повод. Все это чувствуют, все это терпят..."
Sic! ЛЬВЫ В БЕРЛОГЕ! Чувствуется рука мастера!

 Вот  возьмите Достоевского -- у него нигде нет специальных пейзажных кусков,-- а  пейзаж Петербурга присутствует во  всех его вещах,  хоть они и переполнены одними фактами.

   Осенью  1935  г.,  в  связи  с  подготовкой  проекта  новой Конституции   и   появившимися   было   признаками   смягчения репрессивного режима,  вся страна жила слухами о предстоящих в будущем  году  радикальных  демократических  реформах.

в  1956  году,  вспоминая об  этом времени,  Пастернак признавался,   что  и  ему  оно  казалось  порой  "прекращения жестокостей".   На   фоне  напряженных  общественных  ожиданий благодетельных перемен появившаяся 28 января в "Правде" статья "Сумбур вместо музыки", посвященная опере Д. Шостаковича "ЛедиМакбет  Мценского  уезда",   произвела  впечатление  шока.

«…Его,  как  медведя, выволакивали за губу, продев в нее  железное  кольцо,  его, как дятла, заставляли, как и всех нас, повторять сказки о заговорах. Он делал это, а потом снова лез в свою берлогу -- в искусство. Я прощаю ему. Но есть люди, которым  понравилось  быть  медведями,  кольцо  из  губы у них вынули,  а они все еще, довольные, бродят по бульвару и пляшут на потеху публике".

в ней угадывал улику времени, человека в неволе, помещенного во всем бессмертии его задатков в грязную клетку каких-то закабаляющих обстоятельств.

"Трагический,    тяжелый   период   войны   был   ж_и_в_ы_м (подчеркнуто   Пастернаком.  --  В.  Б.)  периодом  и  в  этом отношении  вольным, радостным возвращением чувства общности со всеми", -- утверждал Пастернак в 1956 году
Говорил,  что "стихи --  этюды к  будущему замыслу,  который в итоге даст  вселенную.  Поэтому нужно для  каждого этюда брать всю  палитру..
волею случая  Гамлет избирается в  судьи  своего времени и  в  слуги более   отдаленного

устойчивое название романа -- "Доктор Живаго", среди смысловых обертонов которого отчетливо различим и "доктор Фауст".

Мы  все-таки,  помимо революции,  жили еще во  время общего распада основных форм сознания,  поколеблены были все полезные навыки и понятия, все виды целесообразного умения.
 Так  поздно приходишь к  нужному,  только теперь я  овладел тем,  в  чем всю жизнь нуждался,
 Это  не  страх  смерти,  а  сознание безрезультатности наилучших намерений,  и достижений, и наилучших ручательств, и вытекающее из  этого стремление избегать наивности и  идти  по правильной дороге, с тем чтобы если уже чему-нибудь пропадать, то  чтоб погибало безошибочное,  чтобы оно  гибло не  по  вине твоей ошибки...
   "...Потребовалась  целая   жизнь,   ушедшая  на   то,   что называлось  модернизмом,   на  фрагментаризм,   на  ф_о_р_м_ы: политические,   эстетические,   мировоззрительные  формы,   на направления, левые и правые, на споры направлений...   А  жизнь  тем  временем  (войны,  владычество кретинических теорий, гекатомбы человеческих существовании, вступление новых поколений),  жизнь тем  временем шла своим чередом и  накопила множество  полувекового материала,  горы  нового  неназванного содержания,  из  которого не  все охватывается старыми формами (политическими, эстетическими, левыми, правыми и пр. и пр.), а часть, самая живая, остается еще без обозначения; как сознание ребенка.  И жалки те, кто хранит верность бесполезной косности старых определившихся принципов, соперничеству идей и велениям былой,  на пустяки растраченной новизны,  а не смиряется перед простодушием  и  младенческой  неиспорченностью свежего,  едва народившегося, векового содержания. Надо было именно перестать принимать во  внимание привычное,  установившееся и  в  своем значении сплошь такое фальшивое, надо было душе с ее совестью, способностями познания,  страстью,  любовью  и  нелюбовью дать право на полный, давно назревший переворот, который перевел бы ее   из  ее  неудобной,   вынужденной  скрюченности  в   более свойственное ей, свободное, естественное положение.   Вот в чем,  собственно говоря, вся суть и значение "Доктора Живаго"".

 "Я думаю, -- говорит в романе Н. Н. Веденяпин,--  что,  если  бы  дремлющего  в  человеке  зверя  можно было остановить   угрозою,  все  равно,  каталажки  или  загробного воздаяния,   высшею  эмблемою  человечества  был  бы  цирковой укротитель  с хлыстом, а не жертвующий собой проповедник. Но в том-то  и дело, что человека столетиями поднимала над животными  уносила  ввысь не палка, а музыка: неотразимость безоружной истины, притягательность ее примера.   До  сих  пор  считалось,   что  самое  важное  в  Евангелии нравственные изречения и правила,  заключенные в заповедях,  а для  меня  самое главное то,  что  Христос говорит притчами из быта, поясняя истину светом повседневности.   В  основе этого лежит мысль,  что жизнь символична,  потому что она значительна".

красота,  без которой мертво  даже  самое  высокое нравственное утверждение, это  свет  повседневности,
И голоса евангелистов и  пророков не покоряли бы его своей все вытесняющей глубиной, если бы в них не узнавал он голоса земли, голоса улицы, голоса современности
   Бессмертное общение между смертными и  есть Духовная жизнь, историческое  сознание  людей.  А  символичность жизни,  иными словами,  возможность записать,  выразить ее знаком, символом, объясняется тем,  что жизнь --  значительное,  содержательное, осмысленное явление.

что же касается самих судеб, то как я нашел их в те годы на снегу под деревьями, так они теперь и останутся

   "Века  и  поколения только после Христа вздохнули свободно. Только  после  него  началась жизнь  в  потомстве,  и  человек умирает не на улице под забором, а у себя в истории, в разгаре работ,    посвященных   преодолению   смерти,   умирает,   сам посвященный этой теме", -- говорит в романе Веденяпин
«…Найдены и даны  имена всему тому  колдовству,  которое мучило,  вызывало недоумение и  споры,  ошеломляло и  делало несчастными столько десятилетий.  Все распутано,  все названо,  просто, прозрачно, печально.  Еще  раз,  освеженно,  по-новому  даны  определения самому дорогому и  важному,  земле и  небу,  большому горячему чувству, духу творчества, жизни и смерти..."

   Летом 1958 года он писал Н. А. Табидзе:      думаю,   несмотря  на  привычность  всего  того,   что продолжает стоять перед  нашими глазами и  что  мы  продолжаем слышать и  читать,  ничего этого больше нет,  это уже прошло и состоялось,   огромный,   неслыханных  сил   стоивший   период закончился и миновал.

Борис Пастернак. Доктор Живаго

Он жаждал мысли,   окрыленно  вещественной,   которая   прочерчивала  бы нелицемерно различимый путь в своем движении и что-то меняла в свете  к  лучшему и  которая даже  ребенку и  невежде была  бы заметна,  как вспышка молнии или след прокатившегося грома

Есть ли что-нибудь на свете, что заслуживало бы верности?  Таких вещей очень мало.  Я думаю,  надо быть верным бессмертию,  этому  другому имени  жизни,  немного усиленному.

человек живет не в  природе,  а  в  истории,  и что в нынешнем понимании  она   основана  Христом,   что  Евангелие  есть  ее обоснование.  А  что  такое история?  Это установление вековых работ  по  последовательной  разгадке  смерти  и  ее  будущему преодолению.  Для этого открывают математическую бесконечность и электромагнитные волны,  для этого пишут симфонии. Двигаться вперед в  этом направлении нельзя без некоторого подъема

 Люди  трудились  и хлопотали, приводимые в движение механизмом собственных забот. Но механизмы не действовали бы, если бы главным их регулятором не  было  чувство  высшей  и  краеугольной беззаботности.  Эту беззаботность  придавало   ощущение   связности   человеческих существований,  уверенность в  их  переходе одного  в  другое, чувство  счастья  по   поводу  того,   что   все  происходящее совершается не только на земле,  в которую закапывают мертвых, а  еще в  чем-то  другом,  в  том,  что одни называют царством Божиим, а другие историей, а третьи еще как-нибудь.

"полная блондинка лет тридцати пяти,  у которой сердечные припадки  сменялись  припадками глупости.  Она  была  страшная трусиха  и  смертельно боялась мужчин.  Именно  поэтому она  с перепугу  и  от  растерянности все  время  попадала к  ним  из объятия в объятие.

 Грязно только лишнее.  Лара была самым чистым существом на свете.

   Это  был  один  из   тех  последователей  Льва  Николаевича Толстого,  в головах которых мысли гения,  никогда не знавшего покоя,   улеглись  вкушать  долгий  и   неомраченный  отдых  и непоправимо мельчали.

   Эти космогонии были естественны на старой земле, заселенной человеком так редко,  что он  не заслонял еще природы.  По ней еще бродили мамонты и  свежи были воспоминания о  динозаврах и драконах.  Природа так явно бросалась в  глаза человеку и  так хищно и  ощутительно --  ему в загривок,  что,  может быть,  в самом деле все было еще полно богов. Это самые первые страницы летописи человечества, они только еще начинались.   Этот древний мир кончился в Риме от перенаселения.

 Людей  на  свете  было  больше,  чем когда-либо  впоследствии,  и  они  были  сдавлены  в  проходах Колизея и страдали.

   И  вот в  завал этой мраморной и  золотой безвкусицы пришел этот  легкий  и  одетый  в  сияние,  подчеркнуто человеческий, намеренно провинциальный,  галилейский, и с этой минуты народы и  боги  прекратились  и  начался  человек,   человек-плотник, человек-пахарь,  человек-пастух в стаде овец на заходе солнца, человек,  ни капельки не звучащий гордо,  человек,  благодарно разнесенный по  всем  колыбельным песням  матерей  и  по  всем картинным галереям мира

 Они  пускались  вместе  шлифовать  панели,   перекидывались короткими  анекдотами  и  замечаниями  настолько  отрывистыми, незначительными и  полными такого презрения ко всему на свете, что  без  всякого ущерба могли бы  заменить эти  слова простым рычанием,  лишь  бы  наполнять оба  тротуара Кузнецкого своими громкими,  бесстыдно задыхающимися и  как бы  давящимися своей собственной вибрацией басами

Она ревновала хозяина к Ларе, словно боясь, как бы он не заразился от нее чем-нибудь человеческим.

 В книгах,  выпущенных им там по-русски и в переводах,  он развивал свою давнишнюю мысль об истории как о второй вселенной,  воздвигаемой человечеством в  ответ на явление смерти с помощью явлений времени и памяти.

А  талант  --  в  высшем широчайшем понятии есть дар жизни.

   Смерти не будет,  говорит Иоанн Богослов,  и  вы послушайте простоту его аргументации. Смерти не будет, потому что прежнее прошло.  Это почти как:  смерти не  будет,  потому что это уже видали, это старо и надоело, а теперь требуется новое, а новое есть жизнь вечная.

Она тут,  --  постигала  она,  --  для  того,  чтобы разобраться в сумасшедшей  прелести земли и все назвать по имени, а если этобудет  ей  не по силам, то из любви к жизни родить преемников, которые это сделают вместо нее

искусство всегда,  не переставая, занято двумя вещами. Оно неотступно размышляет о смерти и неотступно творит этим  жизнь.   Большое,   истинное  искусство,   то,   которое называется Откровением Иоанна, и то, которое его дописывает

Царя было жалко в  это серое и  теплое горное утро,  и было жутко   при   мысли,   что   такая  боязливая  сдержанность  и застенчивость могут  быть  сущностью  притеснителя,  что  этою слабостью казнят и милуют, вяжут и решают

Отчего вместо пушки лучше не удивится он самому себе,  изо дня в  день стреляющему перечислениями,   запятыми  и  фразами,  отчего  не  прекратит стрельбы  журнальным человеколюбием,  торопливым,  как  прыжки блохи? Как он не понимает, что это он, а не пушка, должен быть новым  и  не  повторяться,  что  из  блокнотного  накапливания большого количества бессмыслицы никогда  не  может  получиться смысла,  что фактов нет,  пока человек не  внес в  них чего-то своего,   какой-то  доли  вольничающего  человеческого  гения, какой-то сказки.

 Да и  о каких народах может быть речь в христианское время?  Ведь это не просто народы,  а обращенные, претворенные народы,  и  все дело именно в  превращении,  а  не в  верности старым основаниям.

   Когда оно говорило,  в  царстве Божием нет эллина и  иудея, только ли оно хотело сказать,  что перед Богом все равны? Нет, для  этого оно  не  требовалось,  это  знали до  него философы Греции,  римские  моралисты,  пророки Ветхого завета.  Но  оно говорило: в том сердцем задуманном новом способе существования и новом виде общения,  которое называется царством Божиим, нет народов, есть личности.   Вот ты говорил,  факт бессмысленен,  если в  него не внести смысла.  Христианство,  мистерия  личности и  есть  именно  то самое,  что надо внести в факт, чтобы он Приобрел значение для человека.

В  июне  в  Зыбушине  две  недели  продолжалась независимая Зыбушинская республика,  провозглашенная зыбушинским мукомолом Блажейко.
Республика не  признавала власти Временного правительства и отделилась от  остальной России.  Сектант Блажейко,  в  юности переписывавшийся  с   Толстым,   объявил  новое   тысячелетнее зыбушинское царство, общность труда и имущества и переименовал волостное правление в апостолат.


   О    как    хочется   иногда   из    бездарно-возвышенного, беспросветного   человеческого   словоговорения  в   кажущееся безмолвие  природы,  в  каторжное беззвучие долгого,  упорного труда,  в  бессловесность  крепкого  сна,  истинной  музыки  и немеющего от полноты души тихого сердечного прикосновения!

 за черными мелюзеевскими сараями мерцали звезды,и  от  них  к корове протягивались нити невидимого сочувствия, словно то были скотные дворы других миров, где ее жалели.

 со всей России сорвало крышу, и мы со всем народом очутились под открытым небом.  И  некому за нами подглядывать.

.   И как все растерянно-огромны! Вы заметили? Как будто каждый подавлен самим собою, своим открывшимся богатырством.

Сдвинулась Русь матушка,  не  стоится ей  на  месте,  ходит не находится,  говорит не наговорится. И не то чтоб говорили одни только   люди.   Сошлись  и   собеседуют  звезды  и   деревья, философствуют ночные цветы и митингуют каменные здания. Что-то евангельское, не правда ли? Как во времена апостолов. Помните,у Павла?  "Говорите языками и пророчествуйте.  Молитесь о даре истолкования".   -- Про митингующие деревья и  звезды мне понятно. 

.Война была искусственным перерывом жизни,  точно существование можно  на  время  отсрочить  (какая  бессмыслица!).


 с  каждым случилось по две революции, одна своя,  личная,  а другая общая. Мне кажется, социализм --это  море,  в  которое должны  ручьями влиться все  эти  свои, отдельные  революции,  море  жизни,  море  самобытности.

 Верность революции и  восхищение ею были тоже в этом круге. Это была революция в том смысле,  в каком принимали ее средние классы,  и  в  том  понимании,  какое  придавала  ей  учащаяся молодежь девятьсот пятого года, поклонявшаяся Блоку.   В этот круг,  родной и привычный, входили также те признаки нового,  те  обещания  и  предвестия,  которые  показались  на горизонте  перед  войной,  между  двенадцатым и  четырнадцатым годами,  в русской мысли,  русском искусстве и русской судьбе, судьбе общероссийской и его собственной, Живаговской.

 ему казалось, что уже и тогда на рынке сбивалисьв кучу только по привычке, а толпиться на нем не было причины, потому что  навесы на  пустых ларях  были  спущены и  даже  неприхвачены  замками,  и  торговать  на  загаженной площади,  с которой уже не сметали нечистот и отбросов, было нечем

   И  по  всему рынку шел  в  оборот какой-то  неведомый хлам, который рос в цене по мере того, как обходил все рук

Я хочу сказать,  что  в  жизни  состоятельных  было,  правда,  что-то нездоровое.  Бездна лишнего.  Лишняя мебель и лишние комнаты в доме,  лишние тонкости чувств,  лишние выражения. Очень хорошо сделали, что потеснились. Но еще мало. Надо больше.

 Пока порядок вещей позволял обеспеченным блажить и чудесить на  счет необеспеченных,  как легко было принять за  настоящее лицо и  самобытность эту блажь и право на праздность,  которым пользовалось меньшинство, пока большинство терпело!   Но едва лишь поднялись низы, и льготы верхов были отменены, как  быстро  все  полиняли,  как  без  сожаления  расстались с самостоятельной мыслью, которой ни у кого, видно, не бывало!

оказалось,  что  только  жизнь,  похожая  на  жизнь окружающих  и   среди  нее   бесследно  тонущая,   есть  жизнь настоящая,  что счастье обособленное не есть счастье,  так что утка и  спирт,  которые кажутся единственными в  городе,  даже совсем не спирт и не утка. Это огорчало больше всего.
  Его умение держать себя превышало нынешние русские возможности.  В этой черте сказывался человек приезжий.
   На третий год войны в народе сложилось убеждение,  что рано или поздно граница между фронтом и тылом сотрется,  море крови подступит к  каждому и  зальет  отсиживающихся и  окопавшихся. Революция и есть это наводнение.

   В  течение  ее  вам  будет  казаться, как нам на войне, что жизнь  прекратилась, всё личное кончилось, что ничего на свете больше  не  происходит,  а только убивают и умирают, а если мы доживем  до  записок и мемуаров об этом времени, и прочтем эти воспоминания,  мы  убедимся,  что  за  эти пять или десять лет пережили больше, чем иные за целое столетие.

 Мелко копаться в  причинах циклопических событий.  Они их  не имеют.
 Все   же   истинно  великое безначально,  как вселенная.

   России  суждено  стать  первым  за существование мира  царством социализма.  Когда это  случится, оно надолго оглушит нас, и, очнувшись, мы уже больше не вернем утраченной памяти. Мы забудем часть прошлого и не будем искать небывалому  объяснения.

   Наставший  порядок  обступит  нас  с привычностью леса на  горизонте или  облаков над  головой.  Оно кружит нас отовсюду. Не будет ничего другого.

 Но не надо любить так запасливо и торопливо,  как бы из страха, не пришлось бы потом полюбить еще сильней.  
   Гром   прочистил  емкость  пыльной  протабаченной  комнаты. Вдруг,  как  электрические элементы,  стали  ощутимы составные части существования,  вода и воздух,  желание радости, земля и небо.

в дни  торжества  материализма материя  превратилась в  понятие, пищу и дрова заменил продовольственный и топливный вопрос.
   Люди  в  городах были  беспомощны,  как  дети  перед  лицом близящейся неизвестности,  которая опрокидывала на  своем пути все установленные навыки и оставляла по себе опустошение, хотя сама была детищем города и созданием горожан.
 Но  доктор видел жизнь неприкрашенной.  От  него не могла укрыться ее приговоренность. Он считал себя и свою среду обреченными.  Предстояли испытания,  может быть,  даже гибель. Считанные дни, оставшиеся им, таяли на его глазах.

Он   понимал,   что  он  пигмей  перед  чудовищной  махиной будущего,  боялся его, любил это будущее и втайне им гордился,  и   в  последний  раз,   как  на  прощание,   жадными  глазами вдохновения смотрел на облака и деревья,  на людей,  идущих по улице,  на большой, перемогающийся в несчастиях русский город, и  был  готов принести себя  в  жертву,  чтобы стало лучше,  и ничего не мог.

  Небо  в  такие  дни  подымается  в предельную высоту и  сквозь прозрачный столб воздуха между ними   землей  тянет  с   севера  ледяной  темно-синею  ясностью.

Повышается видимость и  слышимость всего на свете,  чего бы ни было.  Расстояния  передают  звук  в  замороженной  звонкости, отчетливо и  разъединенно.  Расчищаются дали,  как бы открывши вид  через всю жизнь на  много лет вперед.  Этой разреженности нельзя было бы вынести, если бы она не была так кратковременна и не наступала в конце короткого осеннего дня на пороге ранних сумерек.
 А стали заборы валить, и с открытыми глазами ничего не  узнаю,  как  в чужом городе. Зато какие уголки обнажились! Ампирные   домики   в   кустарнике,   круглые  садовые  столы, полусгнившие  скамейки.

   В  том,  что  это  так без страха доведено до  конца,  есть что-то  национально-близкое,   издавна  знакомое.   Что-то  от безоговорочной светоносности Пушкина,  от  невиляющей верности фактам Толстого.

 Главное,  что  гениально?  Если  бы  кому-нибудь  задали задачу создать новый мир,  начать новое летоисчисление,  он бы обязательно  нуждался  в   том,   чтобы  ему  сперва  очистили соответствующее место.  Он  бы  ждал,  чтобы сначала кончились старые века,  прежде чем он приступит к  постройке новых,  ему нужно  было  бы  круглое число,  красная строка,  неисписанная страница.   А тут,  нате пожалуйста.  Это небывалое,  это чудо истории, это откровение ахнуто в  самую гущу продолжающейся обыденщины, без внимания к ее ходу.  Оно начато не с начала, а с середины, без наперед подобранных сроков, в первые подвернувшиеся будни, в  самый  разгар  курсирующих по  городу трамваев.  Это  всего гениальнее.   Так  неуместно  и  несвоевременно  только  самое великое.

   На  долгий период постоянной пищей  большинства стало пшено на  воде  и  уха  из  селедочных головок.  Туловище селедки  в жареном  виде  шло  на  второе.  Питались  немолотою  рожью  и пшеницей в зерне. Из них варили кашу.

И  две  рифмованные  строчки преследовали его:                        Рады коснуться                              и                        Надо проснуться.   Рады коснуться и ад,  и распад,  и разложение, и смерть, и, однако,  вместе с ними рада коснуться и весна,  и Магдалина, и жизнь.  И --  надо проснуться.  Надо проснуться и встать. Надо воскреснуть.

 Около этого времени Александра Александровича пригласили на несколько  разовых  консультаций  в   Высший  Совет  Народного Хозяйства,  а  Юрия Андреевича --  к  тяжело заболевшему члену правительства. Обоим выдали вознаграждение в наилучшей по тому времени форме --  ордерами в первый учрежденный тогда закрытый распределитель.

 В  милиции,  которую он избрал себе в  качестве политического клуба,  он не жаловался, что  бывшие домовладельцы Громеко пьют его  кровь,  но  задним числом упрекал их  в  том,  что все прошедшие годы они держали его   в   темноте   неведения,   намеренно  скрывая  от   него происхождение мира от обезьяны

 Посадку производили теперь не  с  перронов,  а  с добрых полверсты от  них  вглубь путей  у  выходного семафора, потому что на расчистку подходов к дебаркадеру не хватало рук, половина   вокзальной   территории  была   покрыта   льдом   и нечистотами, и паровозы не доезжали до этой границы.

Говорить что угодно  можно,  язык  --  место мягкое, а чем человека с толку сбивать, надо объяснить, чтоб было ему понятно.

-- Посмотрите на эти станции.  Деревья не спилены. Заборы целы. А эти рынки! Эти бабы!  Подумайте, какое удовлетворение! Где-то есть жизнь. Кто-то рад. Не все стонут. Этим всё оправдано.

 Вы  говорите,  мои  слова  не  сходятся с действительностью. А есть ли сейчас в России действительность? По-моему,  ее так запугали, что она скрывается.

Нам  заодно досталось.  Видите,  селение в  глубине?  Вот виновники.  Село Нижний Кельмес Усть-Немдинской волости. Всё из-за них.   -- А те что?   -- Да без малого все семь смертных грехов. Разогнали у себя комитет  бедноты,   это  вам  раз;  воспротивились  декрету  опоставке лошадей в Красную армию, а заметьте, поголовно татары-- лошадники, это два; и не подчинились приказу о мобилизации,это -- три, как видите.   -- Так,  так.  Тогда всё  понятно.  И  за  это  получили из артиллерии?
  -- Вот именно.   --
 С бронепоезда? 
 -- Разумеется.   -
- Прискорбно.

   В  местности  было  что-то замкнутое, недосказанное. От нее веяло   пугачевщиной   в   преломлении   Пушкина,   азиатчиной Аксаковских описаний.

   Линию расчищали со всех концов сразу,  отдельными в  разных местах   расставленными   бригадами.    Между   освобождаемыми участками до  самого конца оставались горы  нетронутого снега, отгораживавшие соседние группы друг от друга.  Эти горы убрали только в  последнюю минуту,  по  завершении расчистки на  всем требующемся протяжении.

Но такие вещи живут в первоначальной чистоте только в  головах создателей и то только в первый день провозглашения.   Иезуитство  политики  на   другой  же   день выворачивает их наизнанку.

  история собственности  в  России  кончилась.

Мы их отогнали. Это кажется военною игрою, а не  делом,  потому  что они такие же русские, как мы, только с дурью,  с  которой они сами не желают расстаться и которую нам придется  выбивать  силой.

 Но для деятельности ученого,  пролагающего новые пути,  его уму  недоставало  дара  нечаянности,   силы,   непредвиденными открытиями    нарушающей    бесплодную    стройность   пустого предвидения.   А  для  того  чтобы  делать  добро,   его  принципиальности недоставало беспринципности сердца,  которое  не  знает  общих случаев,  а только частные,  и которое велико тем,  что делает малое.

Марксизм слишком плохо владеет собой, чтобы быть наукою. Науки бывают уравновешеннее.  Марксизм и  объективность?  Я  не знаю течения, более обособившегося в себе и далекого от фактов, чем марксизм.  Каждый озабочен проверкою себя  на  опыте,  а  люди власти ради  басни  о  собственной непогрешимости всеми силами отворачиваются от правды. Политика ничего не говорит мне. Я не люблю людей, безразличных к истине.

Им  казалось  непривычным,   что  кругом  не  толпятся,  не ругаются.  Жизнь  по-захолустному отставала  тут  от  истории, запаздывала. Ей предстояло еще достигнуть столичного одичания

   "Как часто летом хотелось сказать вместе с Тютчевым:   Какое лето, что за лето!   Ведь это, право, волшебство,   И как, спрошу, далось нам это,   Так, ни с того и ни с сего?

 Ею  распоряжается будущее,  которое выйдет из неё и уже больше не есть она сама. Этот  выход  облика  женщины  из-под  ее   надзора  носит  вид физической растерянности
 Но все решительно матери --  матери великих людей,  и не их вина, что жизнь потом обманывает их".
   Каждый родится Фаустом, чтобы все обнять, все испытать, все выразить. О том, чтобы Фаусту быть ученым, позаботились ошибки предшественников и современников.  Шаг вперед в науке делается по закону отталкивания,  с  опровержения царящих заблуждений и ложных теорий.

 Изо  всего  русского я  теперь больше всего  люблю  русскую детскость Пушкина  и  Чехова,  их  застенчивую неозабоченность насчет таких громких вещей,  как  конечные цели человечества и их  собственное спасение.  Во  всем  этом хорошо разбирались и они,  но куда им было до таких нескромностей,  -- не до того и не по чину!  Гоголь, Толстой, Достоевский готовились к смерти, беспокоились,  искали смысла,  подводили итоги, а эти до конца были  отвлечены текущими частностями артистического призвания, и  за  их  чередованием незаметно прожили жизнь,  как такую же личную, никого не касающуюся частность, и теперь эта частность оказывается общим делом и  подобно снятым с дерева дозревающим яблокам сама доходит в преемственности,  наливаясь все большею сладостью и смыслом".

 Самоуправцы революции ужасны не как злодеи,  а как механизмы без  управления,  как  сошедшие  с  рельсов  машины. Стрельников такой же сумасшедший,  как они, но он помешался не на книжке, а на пережитом и выстраданном. Я не знаю его тайны, но  уверен,  что  она  у  него есть.

что для  вдохновителей революции суматоха перемен  и  перестановок единственная родная стихия, что их хлебом не корми, а подай им что-нибудь   в   масштабе  земного  шара.   Построения  миров, переходные периоды это  их  самоцель.  Ничему  другому они  неучились,  ничего не  умеют.  А  вы  знаете,  откуда суета этих вечных  приготовлений?   От  отсутствия  определенных  готовых способностей,  от неодаренности.  Человек рождается жить, а не готовиться к жизни. И сама жизнь, явление жизни, дар жизни так захватывающе нешуточны!  Так  зачем  подменять  ее  ребяческой арлекинадой  незрелых   выдумок,   этими   побегами  чеховских школьников  в  Америку?

 И Россия тоже была в девушках, и были у ней настоящие поклонники,  настоящие защитники,  не чета нынешним.  А теперь сошел  со  всего  лоск,  одна  штатская шваль адвокатская,  да жидова день  и  ночь без  устали слова жует,  словами давится.

Власушка  со  приятели думает  замануть назад  золотое  старое времячко  шампанским  и  добрыми  пожеланиями.  Да  разве  так потерянной любви добиваются?  Камни надо  ворочать для  этого, горы двигать, землю рыть!

 Сопричисленные к божественному разряду, к ногам которого революция положила все дары   свои   и   жертвы,  они  сидели  молчаливыми,  строгими истуканами, из которых политическая спесь вытравила все живое, человеческое.

   По причине беспредельного добродушия и  исполинского роста, который  мешал  ему  замечать  явления  неравного  и  меньшего размера,    он   без   достаточного   внимания   относился   к происходившему и,  понимая всё  превратно,  принимал противные мнения за свои собственные и со всеми соглашался

   Переделка жизни! Так могут рассуждать люди, хотя может быть и   видавшие  виды,   но   ни  разу  не  узнавшие  жизни,   непочувствовавшие ее  духа,  души ее.  Для них существование это комок грубого, не облагороженного их прикосновением материала, нуждающегося в их обработке.  А материалом,  веществом,  жизнь никогда не  бывает.  Она сама,  если хотите знать,  непрерывно себя обновляющее, вечно себя перерабатывающее начало, она сама вечно себя переделывает и претворяет, она сама куда выше наших с вами тупоумных теорий.

Какое   самоослепление!   Интересы   революции   и существование солнечной системы для него одно и то же".

   Властители ваших дум грешат поговорками,  а главную забыли, что  насильно  мил  не  будешь,   и   укоренились  в  привычке освобождать И  осчастливливать особенно тех,  кто  об  этом не просит.

  Прямые  причины  действуют только  в границах соразмерности. Отклонения от меры производят обратное действие.

 Он  думал  о творении, твари, творчестве и притворстве.

 В начале революции,  когда по примеру девятьсот пятого года опасались,  что и  на этот раз революция будет кратковременным событием в  истории просвещенных верхов,  а  глубоких низов не коснется и  в  них не упрочится,  народ всеми силами старались распропагандировать,     революционизировать,    переполошить, взбаламутить и разъярить

Их бесчеловечность представлялась чудом классовой сознательности, их   варварство   --   образцом   пролетарской   твердости   и революционного   инстинкта.

 В минуты просветления   тучи   расходились,  точно,  проветривая  небо, наверху   растворяли   окна,  отливающие  холодною  стеклянной белизной. Стоячая, невпитываемая почвою, вода отвечала с земли такими  же распахнутыми оконницами луж и озер, полными того же блеска.

Всеми способами, повторениями, параллелизмами, она задерживает ход  постепенно развивающегося содержания. У какого-то предела оно вдруг сразу открывается и разом поражает нас. Сдерживающая себя,  властвующая над собою тоскующая сила выражает себя так. Это безумная попытка словами остановить время.

 той бесподобно простой и стремительной линией, какою вся она одним махом была обведена кругом сверху донизу творцом,  и  в этом божественном очертании сдана на  руки его  душе,  как  закутывают в  плотно накинутую простыню выкупанного ребенка.

Стояли трескучие морозы.  Разорванные звуки и  формы без видимой связи появлялись в морозном тумане, стояли, двигались, исчезали. Не то солнце, к которому привыкли на  земле,  а  какое-то  другое,  подмененное,  багровым шаром висело в  лесу.  От него туго и  медленно,  как во сне,  или в сказке,  растекались лучи густого,  как  мед,  янтарно-желтого света,  и  по  дороге  застывали  в  воздухе  и  примерзали  к деревьям.

Изуверства   белых   и   красных  соперничали  по  жестокости, попеременно  возрастая  одно  в  ответ  на  другое,  точно  их перемножали.  От  крови  тошнило,  она  подступала  к  горлу и бросалась  в  голову,  ею  заплывали глаза.

 Один раз в жизни он восхищался безоговорочностью этого языка и  прямотою этой мысли.  Неужели за  это неосторожное восхищение он  должен расплачиваться тем, чтобы в жизни больше уже никогда ничего не видеть,  кроме этих на  протяжении  долгих  лет  не  меняющихся шалых  выкриков  и требований, чем дальше, тем более нежизненных, неудобопонятных и  неисполнимых?  Неужели минутою слишком широкой отзывчивости он навеки закабалил себя?

   "Какое завидное ослепление!  -- думал доктор. О каком хлебе речь,  когда его  давно нет  в  природе?  Какие имущие классы, какие   спекулянты,   когда   они   давно  уничтожены  смыслом предшествующих декретов? Какие крестьяне, какие деревни, когда их  больше не  существует?  Какое забвение своих собственных предначертаний и  мероприятий,  давно  не  оставивших в  жизни камня на  камне!  Кем  надо быть,  чтобы с  таким неостывающим горячешным жаром бредить из  года  в  год  на  несуществующие, давно прекратившиеся темы, и ничего не знать, ничего кругом не видеть!"

Голоса  играющих  детей  разбросаны в местах разной дальности, как бы в знак того, что пространство все насквозь живое. И эта даль  --  Россия,  его  несравненная,  за  морями  нашумевшая, знаменитая   родительница,  мученица,  упрямица,  сумасбродка, шалая,  боготворимая,  с  вечно  величественными  и гибельными выходками,  которых  никогда  нельзя  предвидеть! О как сладко существовать!  Как  сладко жить на свете и любить жизнь! О как всегда    тянет    сказать   спасибо   самой   жизни,   самому существованию, сказать это им самим в лицо!

 В  недавнем бреду он укорял небо в безучастии,  а небо всею ширью опускалось к его постели,  и две большие, белые до плеч, женские руки протягивались к нему.  У него темнело в глазах от радости  и,  как  впадают в  беспамятство,  он  проваливался в бездну блаженства.

Им обоим было одинаково немило  все  фатально  типическое  в современном человеке, его заученная   восторженность,   крикливая   приподнятость  и  та смертная  бескрылость,  которую так старательно распространяют неисчислимые   работники  наук  и  искусств  для  того,  чтобы гениальность продолжала оставаться большою редкостью.

   Точно что-то отвлеченное вошло в  этот облик и  обесцветило его.  Живое человеческое лицо стало олицетворением, принципом, изображением идеи.

 Все  бытовое  опрокинуто и разрушено.  Осталась одна небытовая, неприложенная сила голой, до   нитки  обобранной  душевности,   для  которой  ничего  не изменилось, потому что она все время зябла, дрожала и тянулась к ближайшей рядом,  такой же обнаженной и одинокой. Мы с тобой как  два  первых  человека Адам  и  Ева,  которым  нечем  было прикрыться в  начале  мира,  и  мы  теперь  так  же  раздеты и бездомны в конце его.  И мы с тобой последнее воспоминание обо всем том неисчислимо великом, что натворено на свете за многие тысячи лет  между ними и  нами,  и  в  память этих исчезнувших чудес мы дышим и любим,  и плачем,  и держимся друг за друга и друг к другу льнем.

Главной бедой, корнем  будущего зла  была  утрата веры  в  цену  собственного мнения.  Вообразили,  что  время,  когда  следовали  внушениям нравственного чутья,  миновало,  что теперь надо петь с общего голоса и жить чужими,  всем навязанными представлениями. Стало расти  владычество  фразы,   сначала  монархической  --  потом революционной.
   Я сказала бы, что человек состоит из двух частей. Из Бога и работы.  Развитие человеческого духа  распадается на  огромной продолжительности   отдельные   работы.   Они   осуществлялись поколениями и  следовали одна  за  другою.  Такою  работою был Египет,   такою  работой  была  Греция,   такой  работой  было библейское богопознание пророков. Такая, последняя по времени, ничем другим пока не смененная,  всем современным вдохновением совершаемая работа -- христианство.

Как  говорится  в одном песнопении  на  Благовещение, Адам хотел стать Богом и ошибся, не  стал  им, а теперь Бог становится человеком, чтобы сделать Адама Богом ("человек бывает Бог, да Бога Адама соделает").

   Есть  некоторый коммунистический стиль.  Мало кто  подходит под эту мерку.  Но никто так явно не нарушает этой манеры жить и  думать,  как вы

 Из полкана сказывали.  Под полканом,  как ты,  может быть, догадываешься, надо в его парафразе понимать исполком.

Дар любви,  как всякий другой дар. Он может быть и велик,  но  без благословения он  не  проявится.  А  нас точно научили целоваться на небе и  потом детьми послали жить в одно время, чтобы друг на друге проверить эту способность. Какой-то венец совместности,  ни сторон,  ни степеней,  ни высокого, ни низкого, равноценность всего существа, всё доставляет радость, всё стало душою.  Но в  этой дикой,  ежеминутно подстерегающей нежности есть  что-то  по-детски неукрощенное,  недозволенное. Это своевольная,  -- разрушительная стихия, враждебная покою в доме. Мой долг бояться и не доверять ей.

  Сейчас она полжизни отдала бы за то,   чтобы  оба  они  не  были  так  хаотически  свободны,  а вынужденно подчинялись какому угодно строгому, но раз навсегда заведенному порядку,  чтобы они ходили на службу,  чтобы у них были обязанности, чтобы можно было жить разумно и честно.

   Толстой не  довел своей мысли до конца,  когда отрицал роль зачинателей за Наполеоном, правителями, полководцами. Он думал именно то  же  самое,  но не договорил этого со всею ясностью. Истории никто не делает,  ее не видно, как нельзя увидать, как трава  растет.  Войны,  революции,  цари,  Робеспьеры  это  ее органические  возбудители,  ее  бродильные  дрожжи.  Революции производят  люди  действенные,  односторонние фанатики,  гении самоограничения.  Они в  несколько часов или дней опрокидывают старый порядок.  Перевороты длятся недели, много годы, а потом десятилетиями,   веками   поклоняются   духу   ограниченности, приведшей к перевороту, как святыне.

   За  своим плачем по Ларе он оплакивал также то далекое лето в  Мелюзееве,  когда революция была тогдашним с  неба на землю сошедшим богом,  богом  того  лета,  и  каждый  сумасшествовал по-своему,  и  жизнь каждого существовала сама по себе,  а  непояснительно-иллюстративно,  в  подтверждение  правоты  высшей политики.

искусство всегда служит красоте,  а красота есть счастье  обладания формой,  форма  же  есть  органический ключ существования,   формой  должно  владеть  все  живущее,  чтобы существовать,  и,  таким образом,  искусство,  в  том  числе и трагическое,   есть  рассказ  о  счастье  существования.

   Это была болезнь века,  революционное помешательство эпохи. В  помыслах все  были другими,  чем  на  словах и  во  внешних проявлениях.  Совесть ни  у  кого  не  была  чиста.  Каждый  с основанием мог  чувствовать себя  во  всем  виноватым,  тайным преступником,  неизобличенным обманщиком.

 Люди фантазировали,  наговаривали на себя не только под  действием  страха,   но   и   вследствие  разрушительного болезненного   влечения,   по   доброй   воле,   в   состоянии метафизического транса и  той страсти самообсуждения,  которой дай только волю, и ее не остановишь.

 Был  мир  городских окраин,  мир  железнодорожных путей и  рабочих казарм.  Грязь,  теснота,  нищета,  поругание человека  в  труженике,  поругание  женщины.  Была  смеющаяся, безнаказанная наглость разврата, маменькиных сынков, студентов белоподкладочников   и    купчиков.    Шуткою   или   вспышкой пренебрежительного раздражения отделывались от  слез  и  жалоб обобранных,    обиженных,   обольщенных.   Какое   олимпийство тунеядцев,  замечательных только тем,  что  они  ничем себя не утрудили, ничего не искали, ничего миру не дали и не оставили!   А  мы жизнь приняли,  как военный поход,  мы камни ворочали ради тех,  кого любили. И хотя мы не принесли им ничего, кроме горя,  мы  волоском их  не  обидели,  потому что оказались еще большими мучениками, чем они.

   Но разве Тверские-Ямские и  мчащиеся с девочками на лихачах франты  в  заломленных фуражках  и  брюках  со  штрипками были только в одной Москве, только в России? Улица, вечерняя улица, вечерняя  улица  века,  рысаки,  саврасы,  были  повсюду.  Что объединило эпоху,  что  сложило девятнадцатое столетие в  один исторический   раздел?

   Нарождение   социалистической  мысли. Происходили революции,  самоотверженные молодые люди  всходили на баррикады.  Публицисты ломали голову, как обуздать животную беззастенчивость  денег  и  поднять  и  отстоять  человеческое достоинство бедняка.
 Все это были Тверские-Ямские века,  и  грязь,  и сияние святости,   и  разврат,  и  рабочие  кварталы,  прокламации  и баррикады.
 Так вот, видите ли, весь этот девятнадцатый век со всеми его   революциями   в   Париже,  несколько  поколений  русской эмиграции,  начиная  с  Герцена,  все задуманные цареубийства, неисполненные и приведенные в исполнение, все рабочее движение мира,  весь марксизм в парламентах и университетах Европы, всю новую   систему   идей,   новизну  и  быстроту  умозаключений, насмешливость,    всю,    во    имя    жалости    выработанную вспомогательную  безжалостность,  все  это  впитал  в  себя  и обобщенно выразил собою Ленин, чтобы олицетворенным возмездием за все содеянное обрушиться на старое.   Рядом с ним поднялся неизгладимо огромный образ России,  на глазах у  всего мира вдруг запылавшей свечой искупления за все бездолье и  невзгоды человечества.

   Он пришел в  Москву в начале нэпа,  самого двусмысленного и фальшивого из советских периодов.

.  В  этом  наряде  он  ничем  не отличался от бесчисленных красноармейцев,  толпами наводнивших площади, бульвары и вокзалы столицы.

 Половина  пройденных  им  селений  была  пуста,  как  после неприятельского похода,  поля покинуты и  не убраны,  да это в самом деле были последствия войны, войны гражданской.

Юрий Андреевич никогда в  жизни не  видал ржи такой зловеще бурой,   коричневой,   цвета   старого   потемневшего  золота. Обыкновенно, когда ее снимают в срок, она гораздо светлее.

Эти,  цвета пламени без огня горевшие, эти, криком о помощи без  звука  вопиявшие поля  холодным  спокойствием окаймляло с края большое,  уже к зиме повернувшееся небо, по которому, как тени по  лицу,  безостановочно плыли длинные слоистые снеговые облака с черною середкой и белыми боками.

 Но и поля не оставались вне подвижности.  Что-то  двигалось по  ним,  они  были охвачены мелким неугомонным копошением, вызывавшим гадливость.   В  невиданном,  до  тех  пор  небывалом количестве в  полях развелись  мыши.

Лес  и  поле  представляли тогда  полную противоположность. Поля без человека сиротели,  как бы преданные в его отсутствие проклятию.   Избавившиеся  от  человека  леса  красовались  на свободе, как выпущенные на волю узники.

   Доктору казалось,  что  поля  он  видит  тяжко  заболев,  в жаровом   бреду,   а   лес   --   в   просветленном  состоянии выздоровления,  что  в  лесу обитает Бог,  а  по  полю змеится насмешливая улыбка диавола

 Мелкая возня дельцов не производила ничего нового,  ничего вещественного не прибавляла к    городскому   запустению.    На   бесцельной   перепродаже десятикратно проданного наживали состояния.

 обо   всем   писали теоретические исследования,  для  всего  создавали  институты. Возникли разного рода  Дворцы  мысли,  Академии художественных идей.

бедствие среднего вкуса хуже бедствия безвкусицы.

Разогнавшаяся телега беседы несла их  куда  они  совсем не  желали.  Они  не  могли повернуть  ее  и  в  конце  концов  должны  были  налететь  на что-нибудь и обо что-нибудь удариться.

 Как  раз  стереотипность  того,  что  говорил  и чувствовал Дудоров, особенно трогала Гордона. Подражательность прописных чувств он принимал за их общечеловечность.

 Несвободный  человек  всегда  идеализирует  свою неволю.  Так  было  в  средние века,  на  этом  всегда  играли иезуиты.  Юрий  Андреевич не  выносил политического мистицизма советской интеллигенции,  того, что было ее высшим достижением или,  как тогда бы сказали,  --  духовным потолком эпохи.
 От огромного большинства из нас  требуют постоянного,  в  систему возведенного криводушия. Нельзя без  последствий для здоровья изо дня в  день проявлять себя  противно тому,  что  чувствуешь;  распинаться перед тем, чего не любишь,  радоваться тому, что приносит тебе несчастие. Наша  нервная система не  пустой  звук,  не  выдумка.  Она  --состоящее из волокон физическое тело. Наша душа занимает место в пространстве и помещается в нас,  как зубы во рту. Ее нельзя без  конца насиловать безнаказанно.
   Надеяться  и   действовать  --   наша обязанность в несчастии.  Бездеятельное отчаяние -- забвение и нарушение долга.

Ряды мыслей общности, знания,  достоверности привольно неслись, гнали через нее, как облака  по  небу  и как во время их прежних ночных разговоров. Вот  это-то,  бывало,  и  приносило  счастье  и  освобожденье. Неголовное,    горячее,    друг    другу   внушаемое   знание. Инстинктивное, непосредственное.

 Они любили друг друга не  из  неизбежности,  не  "опаленные страстью",  как  это  ложно изображают.  Они любили друг друга потому, что так хотели все кругом: земля под ними, небо над их головами,  облака и  деревья.  Их  любовь нравилась окружающим еще,  может быть,  больше,  чем им самим. Незнакомым на улице, выстраивающимся на  прогулке далям,  комнатам,  в  которых они селились и встречались.

 Никогда,   никогда,   даже   в   минуты   самого дарственного,   беспамятного  счастья  не  покидало  их  самое высокое   и  захватывающее:  наслаждение  общей  лепкою  мира, чувство  отнесенности  их  самих  ко  всей  картине,  ощущение принадлежности к красоте всего зрелища, ко всей вселенной.   Они   дышали   только   этой   совместностью.    И   потому превознесение человека над остальной природой, модное нянчение с  ним и  человекопоклонство их  не привлекали.  Начала ложной общественности,  превращенной в  политику,  казались им жалкой домодельщиной и оставались непонятны.

 Из  штрафных лагерей мы попали в самый ужасный.  Редкие выживали.  Начиная с прибытия. Партию вывели из вагона. Снежная пустыня. Вдалеке лес. Охрана, опущенные дула винтовок,  собаки овчарки. Около того же часа в разное время  пригнали другие новые группы.  Построили широким многоугольником во все поле,  спинами внутрь,  чтобы не видали друг друга.  Скомандовали на колени и под страхом расстрела не глядеть по сторонам,  и  началась бесконечная,  на долгие часы растянувшаяся,  унизительная процедура переклички.  И  все  на коленях.  Потом встали,  другие партии развели по  пунктам,  а нашей объявили:  "Вот ваш лагерь.  Устраивайтесь, как знаете".Снежное поле под открытым небом,  посередине столб,  на столбе надпись "Гулаг 92 Я Н 90" и больше ничего.   -- Первое время в мороз голыми руками жердинник ломали на шалаши. И  что  же, не поверишь, постепенно сами обстроились. Нарубили себе  темниц,  обнеслись  частоколами,  обзавелись  карцерами, сторожевыми  вышками,  --  все сами. И началась лесозаготовка. Валка  леса. Лес валили. Ввосьмером впрягались в сани, на себе возили  бревна, по грудь проваливались в снег.
   И  когда  разгорелась война,  ее  реальные ужасы,  реальная опасность и  угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки, и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы.

   Люди  не  только в  твоем положении,  на  каторге,  но  все решительно,  в  тылу и  на фронте,  вздохнули свободнее,  всею грудью,  и  упоенно,  с чувством истинного счастья бросились в горнило грозной борьбы, смертельной и спасительной

   -- Война --  особое звено в цепи революционных десятилетий. Кончилось  действие   причин,   прямо   лежавших   в   природе переворота.  Стали сказываться итоги косвенные,  плоды плодов, последствия  последствий.   Извлеченная  из  бедствий  закалка характеров,  неизбалованность, героизм, готовность к крупному, отчаянному,  небывалому. Это качества сказочные, ошеломляющие, и они составляют нравственный цвет поколения.

Так было уже несколько раз в истории. Задуманное идеально,  возвышенно,  -- грубело, овеществлялось. Так Греция стала Римом, так русское просвещение стало русской революцией. Возьми ты  это  Блоковское "Мы,  дети страшных лет России",  и сразу увидишь различие эпох.  Когда Блок говорил это, это надо было понимать в переносном смысле,  фигурально. И дети были не дети, а сыны, детища, интеллигенция, и страхи были не страшны, а провиденциальны,  апокалиптичны, а это разные вещи. А теперь все переносное стало буквальным,  и  дети --  дети,  и  страхи страшны, вот в чем разница.
 Хотя  просветление  и  освобождение,  которых  ждали  после войны,  не  наступили вместе с  победою,  как думали,  но  все равно,  предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание.

   Состарившимся друзьям у окна казалось, что эта свобода души пришла,  что именно в этот вечер будущее расположилось ощутимо внизу на улицах,  что сами они вступили в это будущее и отныне в  нем находятся.  Счастливое,  умиленное спокойствие за  этот святой город и  за  всю  землю,  за  доживших до  этого вечера участников этой истории и  их детей проникало их и  охватывало неслышною музыкой счастья, разлившейся далеко кругом.

Комментариев нет:

Отправить комментарий