суббота, 9 октября 2010 г.

Г.Честертон Человек, который был Четвергом

Г.Честертон  Человек, который был Четвергом


общество - враг человечества, древний и беспощадный враг

Мы не убийцы, мы палачи

смерть его была такой же героической, как жизнь, ибо он пал жертвой веры в гигиеническую смесь мела с водой. Смесь эта заменяла молоко, которое он считал ужасным, поскольку доить корову жестоко, а покойный не выносил жестокости.

Один его дядя не носил шляпы, другой безуспешно попытался пройтись в одной лишь шляпе по Лондону.
 Мальчиком, в самом раннем детстве, он знал только два напитка - абсент и какао и к обоим питал искреннее отвращение.

к тому времени, как она дошла до принудительного вегетарианства, он вплотную подходил к защите людоедства.

 Спокойствие армии - гнев народа.

 глава нашего отдела, один из лучших в мире сыщиков, давно полагает, что самому существованию цивилизации скоро будет грозить интеллектуальный заговор. Он убежден, что мир науки и мир искусства молчаливо объединились в борьбе против семьи и общества

Сыщик ходит по харчевням, чтобы ловить воров; мы ходим на изысканные приемы, чтобы уловить самый дух пессимизма. Сыщик узнает из дневника или счетной книги, что преступление совершилось. Мы узнаем из сборника сонетов, что преступление совершится. Нам надо проследить, откуда идут те страшные идеи, которые в конечном счете приводят к нетерпимости и преступлениям разума.

Вор почитает собственность. Он просто хочет ее присвоить, чтобы еще сильнее почитать. Философ отрицает ее, он стремится разрушить самое идею личной собственности. Двоеженец чтит брак, иначе он не подвергал бы себя скучному, даже утомительному ритуалу женитьбы. Философ брак презирает. Убийца ценит человеческую жизнь, он просто хочет жить полнее за счет других жизней, которые кажутся ему менее ценными. Философ ненавидит свою жизнь не меньше, чем чужую.

Обычный преступник - плохой человек, но он, по крайней мере, согласен быть хорошим на тех или иных условиях. Избавившись от помехи - скажем, от богатого дяди, - он готов принять мироздание и славить Бога. Он - реформатор, но не анархист

Теперь говорят, что нельзя наказывать за ересь. Я часто думаю, вправе ли мы наказывать за что-либо другое.

Армии анархистов стоят у границы. Они вот-вот нападут
 О каких анархистах вы говорите?
- Не о тех, - отвечал констебль, - которые с горя, а то и по невежеству бросят бомбу в России или в Ирландии. Существует могучее философское движение, и состоит оно из внешнего и внутреннего круга. Можно бы назвать внешний круг мирянами, а внутренний - жрецами. Я назову внешний круг невинным, внутренний - очень-очень виновным. Внешний круг, то есть большинство - простые анархисты, другими словами - люди, полагающие, что правила и догмы мешают человеческому счастью.
Внутренний круг не обольщается мечтами, члены его слишком умны и не считают, что на этой земле можно быть свободными от борьбы и от греха. Когда они говорят все это, они имеют в виду смерть. Они толкуют о том, что мы обретем свободу, а думают, что мы покончим с собой. Они толкуют о рае, где нет добра и зла, а думают о могиле. У них только две цели: сначала уничтожить всех, потом самих себя. Вот почему они бросают бомбы, не стреляют

- Он сидит в совершенно темной комнате. По его словам, это просветляет разум
  
- Никто и никогда, - отвечал начальник, - не бился при Армагеддоне

- Я не знаю занятия, - сказал Сайм, - для которого достаточно одной готовности.
- А я знаю, - сказал начальник. - Мученики. Я приговариваю вас к смерти. До свидания.
приглядевшись, он заметил в каждом то самое, что поразило его в человеке у реки, - хотя бы одну бесовскую черту, чьим прообразом могла служить кривая улыбка. С десятого, а то и с двадцатого взгляда в каждом обнаруживалось что-нибудь не совсем нормальное и даже не совсем человеческое.

Динамит - это взрыв; он разрушает, ибо расширяется. Так и мысль. Она тоже становится все шире и приводит к разрушению. Мозг - это бомба! - вдруг крикнул он и с непонятным пылом ударил себя по голове. - Мой мозг подобен бомбе всегда, днем и ночью! Дайте ему волю! Дайте волю, даже если он разнесет весь мир!

Он испытал то простое превосходство, которое чувствует смелый человек, когда встретит могучего зверя, мудрый - когда встретит могущественное заблуждение.

 Если подойти с точки зрения эволюции, обезьяна так плавно превращается в полицейского, что я и сам не замечу перехода. Да, обезьяна - полисмен в потенции

 Он чувствовал себя как человек, которому снилось, что он падает в пропасть, а поутру, проснувшись, он понял, что его ждет виселица.

Маркиз снял нос и стал сыщиком. А вдруг он снимет голову и станет лешим

Неужели вы считаете, что анархия придет от бедных? Откуда вы это взяли? Бедные бывают мятежниками, но не бывают анархистами. Кому-кому, а им нужна мало-мальски приличная власть.
Они вросли корнями в свою страну. А богатые - нет. Богач может уплыть на яхте в Новую Гвинею. Бедные иногда бунтовали против плохих властей, богатые всегда бунтовали против всяких.
я не пойму, к чему вы клоните.
- Клоню я к тому, - отвечал Рэтклиф, - что помогают Воскресенью миллионеры из Южной Африки и Северной Америки. Вот почему он завладел дорогами и телеграфом. Вот почему последние воины из полиции, вставшей против анархии, бегают по лесу, как зайцы.
- Миллионеры, это понятно, - задумчиво сказал Сайм. - Они почти все спятили.

Но вы не правы насчет Ренара. Я заподозрил его сразу. Он рационалист, и что еще хуже, он богач. Если долг и веру уничтожат, уничтожат их богачи.


- Должностные лица, - проурчал Воскресенье, - обязаны отвечать лишь на восемь вопросов из семнадцати.
Открыть вам тайну мира? Тайна эта в том, что мы видим его только сзади, с оборотной стороны. Мы видим все сзади, и все нам кажется страшным. Вот это дерево, например - только изнанка дерева, облако - лишь изнанка облака. Как вы не понимаете, что все на свете прячет от нас лицо?

преступление у вас одно: вы правите. Смертный грех властей в том, что они властвуют. Я не кляну вас, когда вы жестоки, я не кляну вас, когда вы милостивы. Я кляну вас за то, что вы в безопасности. Вы не сходили со своих престолов

Джеймс Боллард Империя солнца

Джеймс Боллард  Империя солнца- автобиографический роман, по которому в 1987 году Стивен Спилберг поставил одноимённый фильм, хотя после чтения первоисточника понимаешь, что Спилберг в фильме сдвинул акценты, героизировав мотивацию и поведение персонажей да и сам сюжет.




. К полному изумлению Джима, герр Френкель и Верина мама жили вдвоем в одной комнате.
 — Вера, а где живут твои родители? — Ответ был известен заранее, но Джим решил убедиться лишний раз. — У них что, свой дом?
 — У них комната, Джеймс. Одна комната.
 — Одна комната! — Это казалось непостижимым, куда более странным, чем привычные чудеса в комиксах про Супермена и Бэтмена. — А она большая, эта комната? Как моя спальня? Или как наш дом?
 — Как твоя гардеробная, Джеймс.
Некоторым людям в жизни везет чуть меньше, чем тебе.
 Проникшись благоговейным трепетом, Джим закрыл за собой дверь в гардеробную и переоделся в бархатные брюки. И смерил глазами крохотную комнатенку. Понять, как два взрослых человека могут жить в такой тесноте, было не легче, чем разобраться в принципах торга в контрактном бридже. Должно быть, к этой тайне есть какой-то ключ, самый элементарный, — вот и будет ему тема для очередной книги.

японцы все-таки молодцы. Ему нравилась их смелость, нравился их стоицизм, а еще ему казалось странным, что они всегда такие грустные: Джиму грустно не было никогда. Китайцев Джим знал как облупленных, они были народ холодный и зачастую жестокий, и все-таки, как бы китаец ни задирал нос, все равно они всегда держались вместе; но всякий японец был в одиночку, сам по себе. У каждого из них были при себе фотографии, а на фотографиях — совершенно одинаковые семьи. Люди на этих снимках стояли и сидели в вынужденных позах: как будто вся японская армия сплошь состояла из клиентов дешевых фотоателье.

 В своих велосипедных заездах по Шанхаю — о которых родители, кстати, ровным счетом ничего не знали — Джим подолгу застревал у японских блокпостов, и время от времени у него и впрямь получалось втереться в доверие к какому-нибудь скучающему рядовому. Но ни один из них ни разу так и не показал ему свое оружие — не то что британские «томми» в обложенных мешками с песком блокгаузах вдоль Дамбы. Они лениво лежали в гамаках, не обращая никакого внимания на ключом бьющую вокруг них жизнь прибрежной полосы, и Джиму дозволялось передергивать затворы их «ли-энфилдов» и чистить ветошкой стволы. Джиму нравились и они сами, и их едва ли не потусторонние голоса, когда они принимались говорить о странной, непостижимой стране под названием Англия.
 Но если и впрямь начнется война, смогут они побить японцев? Джиму так не казалось, и он знал, что и отцу его тоже так не кажется. В тридцать седьмом, в самом начале войны с китайцами, две сотни японских морских пехотинцев поднялись по реке и зарылись в черную прибрежную грязь, прямо под окнами отцовской хлопковой фабрики в Путуне. Из окон родительской квартиры в «Палас-отеле» можно было во всех деталях наблюдать за тем, как их атаковала целая дивизия китайцев под командованием племянника мадам Чан . Пять дней японцы удерживали свои окопы, которые во время прилива по грудь заливало водой, а потом примкнули штыки, перешли в контратаку и опрокинули китайцев.

. Он подумал, а не сказать ли мистеру Макстеду, что он не только ушел из волчат и сделался атеистом; он подумывает еще и о том, чтобы стать коммунистом. Коммунисты обладали поразительной способностью выбивать из колеи кого и когда угодно, а такого рода талант Джим почитал первостатейным.

 Джим грезил о надвигающейся войне, о кинохронике, в которой он, в летном костюме, будет беззвучно стоять на палубе авианосца, готовый в любой момент встать плечом к плечу с этими вечно одинокими людьми, островитянами из Китайского моря, унесенными «божественным ветром» на другую сторону Тихого океана.

 Китайцы потому так и любят спектакль смерти, решил про себя Джим, что он напоминает им о том, что они и сами до сих пор живы по чистой случайности. И проявлять жестокость они любили по той же самой причине, чтобы не тешить себя лишний раз мыслью, будто в мире есть что-то, кроме жестокости.

 Покинутые владельцами «кадиллаки» и «бьюики» медленно оседали в гаражах, по мере того как камеры спускали воздух.

 Но полки в кладовых по большей части стояли пустыми, и Джиму приходилось питаться жалкими крохами, оставшимися от бесконечной, в полвека длиной, вечеринки с коктейлями, которая называлась «Шанхай».

мешочком золотых зубов… В ручьях и каналах Наньдао плавало полным-полно трупов, и у каждого трупа во рту были зубы. Китаец перестанет себя уважать, если не вставит себе хоть один золотой зуб, а теперь война, люди умирают, а у родственников иногда просто не хватает сил, чтобы снять золотые коронки перед похоронами.

Гостеприимный мир концлагерей

У ворот стоял фирменный знак — китайский чайник высотой с трехэтажный дом, весь сложенный из глазированного зеленого кирпича. Во время японо-китайской войны 1937 года его сплошь изрешетило осколками, и теперь он был похож на странный, испещренный большими и малыми дырами, географический глобус. Тысячи кирпичей успели за прошедшие несколько лет откочевать через окрестные поля в деревеньки возле транспортного канала и заняли свое место в стенах тамошних жилых домов и хозяйственных построек: этакая греза о волшебном буколическом Китае.

 Он радостно разглядывал выгоревшие изнутри трамваи и коробки многоэтажек, тысячи дверей, открытых навстречу облакам, заброшенный город, оккупированный небом.

 Джим понял, что он ближе к японцам, которые взяли Шанхай и потопили в Перл-Харборе американский флот. Вслушиваясь в звук транспортного самолета, невидимого за пыльным белым маревом, он снова представил себе авианосцы в открытом море, в самом сердце Тихого океана, и маленьких человечков в мешковатых летных костюмах, которые стоят на палубе возле своих легких, лишенных даже намека на броню самолетиков, готовые рискнуть всем на свете, притом что надеяться им приходится на одну только собственную волю — больше, считай, и не на что.

 А огромные змеи-драконы, которые плыли вслед за китайскими свадебными и похоронными процессиями, вызывали в нем искреннее чувство восхищения; и еще боевые змеи, которых запускали с причалов в Путуне и которые пытались разрезать друг друга бритвенно-острыми бечевами, покрытыми клеем и битым стеклом. Но лучше всего были, конечно, пилотируемые змеи, какие отцу приходилось видеть в Северном Китае, на дюжине веревок, и каждую держит сто человек. В один прекрасный день Джим тоже полетит на таком змее и сядет на плечо ветру…

 интересовали одни только самолеты. Как ему хотелось оказаться плечом к плечу с теми японскими летчиками, которые атаковали Перл-Харбор и разнесли американский флот, или в экипаже какого-нибудь из торпедоносцев, отправивших на дно «Отпор» и «Принца Уэльского». Может быть, после войны ему удастся вступить в японские военно-воздушные силы и нашить на рукав эмблему с Восходящим Солнцем — вроде как тем американским летчикам из «Летающих тигров» , которые носят на кожаных куртках флаг китайского националистического правительства.

 вдыхая ласковый запах сосны. Сквозь открытые двери были видны бортовые огни крейсирующих в ночи японских самолетов. Через несколько минут пристального наблюдения он был вынужден признать, что не может отыскать ни единого знакомого созвездия. Небо, как и все на свете, с первого же дня войны включилось в бесконечный процесс перемен. И японские самолеты, несмотря на подвижность, оставались единственным осмысленным и устойчивым элементом небесного пейзажа — второй зодиак над разбитой и разграбленной землей.

 закончится, ему вдруг стало грустно при мысли о том, через что ему пришлось пройти, и о том, как он за это время изменился. Теперь он был куда ближе к разбитым артиллерией полям и к этому окруженному тучей мух грузовику, к девяти сладким картофелинам в мешке у водителя под сиденьем, даже, в каком-то смысле к фильтрационному лагерю, чем… чем к дому на Амхерст-авеню, по-настоящему вернуться в который все равно уже не получится.

миссионер-методист, жена которого говорила по-японски и открыто работала на лагерную охрану, каждый день снабжая японцев информацией о том, что происходит среди заключенных.
 Никто не ставил этого миссис Пирс в вину; по правде говоря, большая часть заключенных из лагеря Лунхуа с радостью делала бы то же самое, если бы знала как. У Джима подобная деятельность вызывала смутное чувство неодобрения, хотя он в любой момент готов был признать: если речь идет о том, чтобы выжить, любые средства вполне оправданны. После трех лет в лагере такое понятие, как патриотизм, утратило утратило всякий смысл. Самые смелые из заключенных — а сотрудничество с японцами было делом небезопасным — как раз и пытались так или иначе втереться в доверие к лагерной охране и тем самым открыть себе и своим близким доступ пусть к скудным, но все же источникам дополнительной пищи и перевязочного материала. К тому же доносить-то, в общем, было и не о чем. Никому в Лунхуа даже и в голову бы не пришло попытаться устроить побег, и всякий первым побежал бы докладывать японцам об идиоте, которому вздумалось лазать через проволоку: и правильно бы сделал, потому что в итоге
японцы не стали бы разбирать, кто виноват, и досталось бы всем.

. Бывший стюард, несмотря на всю его оборотливость, остался все тем же весьма ограниченным человеком, с которым Джим познакомился на судоверфи в Наньдао, все с тем же кристально острым умением видеть мир и людей — вот только кругозор у него был как у близорукого. Талантов Бейси хватало только на простейшее жизнеобеспечение, и его методы были методами мелкого жулика. Иногда Джим переживал за Бейси — что-то с ним будет, когда кончится война.

Б-29 вообще вызывали в нем чувство, похожее на священный ужас. Огромные, с изящными обводами бомбардировщики воплощали в себе всю мощь и всю красоту Америки. Обычно Б-29 шли на большой высоте, вне зоны досягаемости японских зениток, но два дня назад Джим видел, как над рисовыми полями к западу от лагеря пролетела одинокая «сверхкрепость», всего-то навсего в пятистах футах над землей. Два из четырех моторов у нее горели, но самый вид гигантского бомбардировщика с высокой, плавно закругленной лопастью хвоста окончательно убедил Джима в том, что японцы войну проиграли. Ему приходилось видеть американских летчиков, целые экипажи, которые на несколько часов застревали в караулке лагеря Лунхуа. Что его впечатлило сильнее всего, так это что сложнейшими машинами управляли люди такие же, как Коэн, или Типтри, или Дейнти. Америка — что тут еще скажешь!
 Джим напряженно думал о Б-29. Ему хотелось обнять их серебристые фюзеляжи, погладить обтекатели мощных двигателей, «мустанг», конечно, красивый самолет, но «сверхкрепость» относится совсем к другому разряду красоты…

деятельность не оставляла ему времени на старые страхи, от которых он всеми силами пытался избавиться: что счастливым временам в Лунхуа рано или поздно придет конец и что он снова окажется на строительстве взлетно-посадочной полосы. Всепроникающий свет, разлившийся от тела мертвого летчика из сбитого японцами «мустанга», был ему — лишний знак, предупреждение. До тех пор, пока Джим состоит мальчиком на побегушках при Бейси, Демаресте или Коэне, пока он стоит в очередях на кухню, носит воду и играет в шахматы, иллюзия, что война продлится вечно, не умрет.

 Когда этих людей интернировали и они паковали чемоданы перед отправкой в лагерь, активные виды отдыха явно занимали в их планах на будущее далеко не последнее место. Годы мирной жизни на дальневосточных теннисных кортах и площадках для гольфа убедили их в том, что и войну они переживут точно так же. К ручкам чемоданов были привязаны десятки теннисных ракеток; повсюду виднелись то крикетный молоток, то удилище, а у мистера и миссис Уэнтворт из двух свертков с карнавальными костюмами торчал полный набор клюшек для гольфа.

 Интересно, а вынул кто-нибудь мертвую команду из бронированной джонки? Быть может, внутри стальной поворотной башенки, которую омывали теперь зеленые воды канала, все еще лежал капитан этого игрушечного боевого судна игрушечной китайской армии; Джим почти воочию увидел, как из мертвого тела бежит в канал кровь и утоляет жажду британских заключенных — в качестве промежуточного этапа, чтобы затем претвориться в удобрение для рисовых побегов, в пищу для новых поколений китайских коллаборационистов.

Джим оглянулся на выгоревший скелет грузовика — и поразился множеству чемоданов, оставшихся лежать на пустой дороге. Выбившись из сил, заключенные попросту роняли вещи, без единого слова, и шли дальше. На залитой солнцем дороге остались лежать чемоданы и корзинки, теннисные ракетки, молоточки для крикета и узлы маскарадных костюмов: как будто вдруг исчезла проезжая партия отпускников, растворившись в синем небе.

Чем ближе колонна подходила к Наньдао, тем более явственными становились следы американских бомбардировок. На рисовых делянках красовались воронки, похожие на круглые садовые бассейны, и в них плавали туши водяных буйволов. Они прошли мимо остатков расстрелянной «мустангами» и «лайтнингами» транспортной колонны. В тени деревьев стояла шеренга грузовиков и штабных машин, как будто нарочно выставленных в ряд мастерской по демонтажу автомобильной техники — под открытым небом. На моторах, вместо капотов и крыльев, сорванных мощным огнем скорострельных авиационных пушек, громоздились колеса, дверцы и коленвалы.

 затопленные рисовые делянки стали похожи на жидкую шахматную доску с подсвеченными квадратиками, поле для игры в войну, на котором расставлены сбитые самолеты и сгоревшие танки. Освещенные закатным солнцем, заключенные этакой бригадой застывших под студийными юпитерами киношных статистов стояли на железнодорожной насыпи; ветка шла на склады в Наньдао. Лагуны и ручьи вокруг текли водой шафранового цвета — трубопроводы гигантской парфюмерной фабрики, забитые утопшими в ароматических маслах мулами и буйволами.

— Мистер Макстед, а вы хотите, чтобы война кончилась? Уже недолго осталось.
 — Всего ничего. Думай о родителях, Джим. Считай, что она уже кончилась.
 — Но, мистер Макстед, когда в таком случае начнется следующая?…

Ему хотелось крикнуть им: мира больше нет! Прошлой ночью всяк запрыгнул в свою могилу и по уши укутался землей!

 Б-29 смолк где-то над Янцзы. Джим подошел к лежащему поперек дамбы огромному алому шатру, такому большому, что можно было бы накрыть им дом. Он смотрел на блестящую тонкую ткань, роскошнее которой в жизни не видал, на безукоризненные швы и строчки, на белые стропы, которые уходили в идущий вдоль канала дренажный сток.

Патон , Белзен, джип, Джи-Ай , AWOL , Юта-бич, фон Рундштедт, «котел» и тысячи других подробностей большой европейской войны. Вместе взятые, они описывали героическое приключение, имевшее место на какой-то другой планете, исполненное сцен самопожертвования и стоицизма, бесчисленных героических деяний, целую вселенную, которая ничего общего не имела с той войной, которая разворачивалась на глазах у Джима в устье Янцзы, этой огромной реки, у которой, при всем ее величии, не хватало сил, чтобы вытолкнуть через устье в открытое море всех — бесчисленных — мертвых китайцев.

. В отличие от войны в Китае, в Европе каждый твердо знал, на чьей он стороне — проблема, которую Джим так до конца для себя и не решил. Европейская война породила множество новых имен, новых слов. Но, может быть, она, таким образом, всего лишь решила перезарядить оружие, пополнить боезапас — здесь, у великих рек Восточной Азии, — чтобы затем длиться вечно и на другом, куда более двусмысленном языке, которым Джим уже начал понемногу овладевать?

 . В канавах лежали выгоревшие грузовики и грузовые подводы, а рядом с ними — трупы солдат из марионеточных армий, лошадей и водяных буйволов. От тысяч рассыпанных повсюду пустых гильз разливалось неровное золотистое сияние, как если бы солдаты перед смертью перебирали награбленные сокровища.

 Но Джим смотрел вовсе не на шоколад, а на разбросанные по полу журналы. Ему хотелось собрать их все листочек к листочку и спрятать в надежном месте, чтобы хватило на следующую войну.
 —
перехода от стадиона до лагеря. Мухи суетились на гниющих телах: им откуда-то уже было известно, что война кончилась, и теперь они решили не упустить ни единого лоскутка человеческой плоти, чтобы наесться впрок, в ожидании голодного мирного времени.

 это Прайс решил пострелять из винтовки над головами сидящих за воротами китайцев. Эта фигура, этот альбинос с выцветшей от долгогосидения в подземной тюрьме кожей и с забинтованными руками, внушал Джиму страх — первый из мертвых, которые восстанут из земли, чтобы развязать следующую мировую войну.

 Все эти годы они только и мечтали о том, чтобы найти способ удрать из лагеря, и вот теперь сами же просят впустить их обратно, чтобы занять свои места в преддверии третьей мировой войны. Много же им понадобилось времени, чтобы понять простую истину, которую Джим знал всегда — что в пределах Лунхуа они свободны.

— Здесь, наверное, полным-полно коммунистов. А война кончилась, Бейси?
 — Кончилась, Джим. Скажем даже так: она кончилась эффектнейшим образом.
 — Бейси… — Ему в голову пришла давно знакомая мысль. — А следующая война эффектнейшим образом началась?
 — Можно и так сказать, Джим. Я рад, что тоже помог тебе с новыми словами.

 Он остался все тем же маленьким жеманным человечком, который тщательно ухаживал за своими руками и не заботился ни о чем, что не могло принести выгоды в самой ближайшей перспективе. Его сила заключалась в том, что он никогда не позволял себе фантазировать, поскольку никогда и ничего не принимал как само собой разумеющееся, в отличие от доктора Рэнсома, который считал, что само собой разумеется очень многое.

Бейси полировал ногти, а Джим сидел с ним рядом и думал о том, что весь военный опыт по сути даже близко не затронул этого американца. Голод, страдания и смерть были всего лишь эпизодами из беспорядочного придорожного спектакля, на который взираешь из пассажирского окошка проезжающего мимо «бьюика», жестокого спектакля, вроде довоенных публичных казней через повешение в Шанхае, на которые ходили посмотреть сошедшие на берег в увольнительную британские и американские моряки. Он ничему не научился у войны, поскольку ничего от войны не ждал — совсем как те китайские крестьяне, которых он теперь грабил и убивал. Как говорил доктор Рэнсом, люди, которые ничего не ждут от жизни, — опасные люди. Пятистам миллионам китайцев, так или иначе, придется научиться ждать от жизни всего — всего на свете.

 собственных же огородах. Джим слушал мерный рокот уходящей вдоль по каналу джонки, ее злобное сердце, которое через весь Китай несло сюда этот дробный ритм смерти, пока безукоризненно чистые и выглаженные генералы на мостике прятали за биноклями глаза и высчитывали хитрую, как астрономия, баллистическую цифирь.

  В том, что Вторая мировая война закончилась, сомнений у него больше не было, но началась ли между тем Третья мировая война? Разглядывая запечатленные на фотоснимках высадку в День Д, форсирование Рейна и взятие Берлина, он никак не мог отделаться от ощущения, что все это — малая война, не более чем репетиция настоящей схватки, которая уже началась, именно здесь, на Дальнем Востоке, с атомной бомбардировки Хиросимы и Нагасаки. Джим вспомнил о белом свете, который сплошным покровом лег на землю, о тени иного солнца. Именно здесь, в устьях великих азиатских рек, будутиметь место последние, решающие битвы, которым суждено определить судьбу планеты.

Десятки мертвых японцев лежали в бурьяне так, как будто попадали с неба: члены молодой армады ангелов, которые пытались, выстроившись клином, улететь отсюда на родные японские аэродромы, а их посшибали зенитчики.

Эта скользкая плоть еще не умерла, как будто ее только что отрезали от тела живого зверя. Кишки и легкие животного дышали в банке, а сердце гнало сквозь них кровь. Джим отрезал еще один кусок и положил его в рот. Он чувствовал губами биение пульса и страх этой твари в тот миг, когда ее зарезали.
 Он вынул кусок изо рта и внимательно посмотрел на маслянистую мякоть. Живая плоть не предназначена для того, чтобы кормить ею мертвых. Эта пища сама пожрет того, кто попытается ее съесть.

 Впервые с начала войны в нем всколыхнулась бурная волна надежды. Если он смог поднять из мертвых японского летчика, значит, сможет поднять и себя самого, и миллионы китайцев, которые погибли на войне и продолжают гибнуть в боях за Шанхай, ради добычи столь же призрачной, как и сокровища с олимпийского стадиона. Он поднимет Бейси, когда того убьют охраняющие стадион гоминьдановцы, но остальных членов банды поднимать не станет, и уж ни при каких раскладах ни лейтенанта Прайса, ни капитана Сунга. Он воскресит отца и мать, доктора Рэнсома и миссис Винсент, и британских заключенных из больнички в Лунхуа. Он воскресит японских авиаторов, которые разбросаны по канавам вокруг аэродрома, и, конечно, достаточное количество техников и инженерного персонала, чтобы привести в рабочее состояние целую эскадрилью самолетов.

 Он начал войну с просмотра кинохроники в часовне Шанхайского собора — и вот теперь собрался распрощаться с ней под теми же самыми, почти не изменившимся за эти годы образами — русские пулеметчики идут вперед через развалины Сталинграда, американские морпехи при помощи огнеметов выкуривают японцев с какого-то тихоокеанского островка, истребители Королевских военно-воздушных сил расстреливают на ходу немецкий товарняк с боеприпасами… Примерно через каждые десять минут на экране появлялись китайские иероглифы и бесчисленные гоминьдановские армии на параде в Нанкине принимались приветствовать стоящего на трибуне победоносного генералиссимуса Чана. Из всех участников и творцов истории никак не были отмечены только китайские коммунисты, но ведь, в конце концов, их не так давно окончательно выбили из Шанхая и из всех других прибрежных городов. Их вклад в победу уже давно был сброшен со счетов, погребен под наслоениями киножурналов, которые упорно настаивали на собственной версии войны.

все было в порядке. Однако он знал наверняка, что видел вспышку атомной бомбы над Нагасаки даже через те четыреста миль, которые занимало Желтое море. Более того, он видел начало третьей мировой войны и отдавал себе отчет в том, что находился в самом центре разворачивающихся событий. Толпы, которые смотрят на Дамбе кинохронику, никак не могут взять в толк, что это всего лишь киножурнал перед настоящей, полномасштабной войной, которая между тем уже началась. Придет время, и не будет больше кинохроники.

собралась толпа. Сквозь дверь-турникет наружу вывалилась группа английских и американских моряков и выстроилась на верхней ступеньке; моряки о чем-то спорили и пьяно махали руками в сторону ошвартованного у Дамбы крейсера. Потом они начали выстраиваться в одну шеренгу, как хор, а китайцы стояли внизу и смотрели. Заметив, что они привлекли внимание любопытной, хотя и молчаливой аудитории, моряки начали свистеть иподначивать китайцев. Потом, по сигналу самого старшего в шеренге, они все разом расстегнули свои расклешенные книзу брюки и принялись мочиться на лестницу.
 В пятидесяти ярдах ниже выхода китайцы молча стояли и смотрели на то, как множество струй сливается в пенистый поток мочи, который бежит вниз по ступенькам, на улицу. Когда он добежал до тротуара, китайцы отошли, и лица у них были пустыми, лишенными какого бы то ни было выражения. Джим оглянулся на стоящих вокруг людей, на клерков, кули и крестьянок, прекрасно понимая, о чем они сейчас думают. В один прекрасный день Китай заставит весь остальной мир платить по счетам, и вот тогда мало не покажется никому.

Н.С.Лесков На ножах

Роман  "На ножах" сам автор считал худшим своим произведением, кроме того, укрепившим за автором репутацию реакционера у "прогрессивной общественности". Несмотря на затянутость и слабость сюжета прочитал с интересом, все-таки Лесков мастер. Любопытно показанное умонастроение: что тогда (1870 год), что 140 лет спустя- очень похоже, ничего не меняется в головах.

Н.С.Лесков На ножах

лесков

 Все дорожает, а деньги дешевеют. Матушка наша, я помню, платила кухарке два рубля серебром в месяц, а мы теперь сколько платим?
  – Пять.
  – Ну вот, здравствуй, пожалуйста! Платишь за все втрое, а берешь то же самое, что и сто лет тому назад брала. Это невозможно.

И что такое это наше направлениe? – Кто мы и что мы? Мы лезем не на свои места, не пренебрегаем властью, хлопочем о деньгах и полагаем, что когда заберем в руки и деньги, и власть, тогда сделаем и „общее дело“… но ведь это все вздор, все это лукавство, никак не более, на самом же деле теперь о себе хлопочет каждый… Горданов служил в Польше, а разве он любит Россию? Он потом учредил кассу ссуд на чужое имя, и драл и с живого и с мертвого, говоря, что это нужно для „общего дела“, но разве какое-нибудь общее дело видало его деньги? Он давал мне взаймы… но разве мое нынешнее положение при нем не то же самое, что положение немца, которого Блонден носил за плечами, ходя по канату?

Балет два вора

были все столько глупы, что, вознамерясь употребить меня вместо червя на удочку для приманки богатых людей, нужных вам для великого «общего дела», не знали даже, где водятся эти золотые караси и где их можно удить… На ваше счастье, отыскался какой-то пан Холявский, или пан Молявский: он пронюхал, что есть миллионер, помещик трех губерний, заводчик и фабрикант и предводитель благородного дворянства Бодростин, который желал бы иметь красивую лектрису. Место это тонкость пана Холявского и ваше великодушие и принцип приспособили мне, обусловив дело тем, что половина изо всего, что за меня будет выручено, должна поступить на «общее дело», а другая половина на «польское дело». Вы это помните?

  Нет, я вас слушала, я вас терпела, потому что знала, что, повесившись, надо мотаться, а, оторвавшись, кататься: мне оставалась одна надежда – мой царь в голове, и я вас осмеяла…

 – Потом: ухаживай, конечно, не за первою встречною и поперечною, – падучих звезд здесь много, как везде, но их паденья ничего не стоят: их пятна на пестром незаметны, –

 в тебя начнут влюбляться.
  – Ну, вот уж и влюбляться.
  – Когда же в провинции не влюблялись в нового человека? Встарь это счастье доставалось перехожим гусарам, а теперь… пока еще влюбляются в новаторов, ну и ты будешь новатор.
  – Я что же за новатор?
  – Ты? а разве ты уже отменил свое решение прикладывать к практике теорию Дарвина?
  Горданов щипал ус и молчал.
  – Глотай других, или иначе тебя самого


 – Это очень умно, но ты только должна знать, что он ведь оратор и у него правая пола ума слишком заходит за левую. Он все будет путаться и не распахнется.


– А я, каюсь вам, не люблю России.
  – Для какой причины? – спросил Евангел.
  – Да что вы в самом деле в ней видите хорошего? Ни природы, ни людей. Где лавр да мирт, а здесь квас да спирт, вот вам и Россия.
 И с этим отец Евангел вдруг оборотился к Висленеву спиной, прилег, свернулся калачиком и в одно мгновение уснул, рядом со спящим уже и храпящим майором. Точно порешили оба насчет Иосафа Платоновича, что с ним больше говорить не о чем.
  Висленев такой выходки никак не ожидал, потому что он не видал никакой причины укладываться теперь и спать, и не чувствовал ни малейшего позыва ко сну;
ПРОСТО ЙОГИ И ШТИРЛИЦЫ!

я среди людей как среди моря: не все валы сердиты и не все и нахлестывают, а есть и такие, которые выносят.

воспользовался положением. Видя в кружке «своих» амурные заигрыванья с поляками, он провозгласил иезуитизм. «Свои» сначала от этого осовели, но Горданов красноречиво представлял им картины неудач в прошлом, – неудач прямо происшедших от грубости базаровской системы, неизбежных и вперед при сохранении старой, так называемой нигилистической системы отношений к обществу, и указал на несомненные преимущества борьбы с миром хитростию и лукавством. В среде слушателей нашлись несколько человек, которые на первый раз немножко смутились этим новшеством, но Горданов налег на естественные науки; указал на то, что и заяц применяется к среде – зимой белеет и летом темнеет, а насекомые часто совсем не отличаются цветом от предметов,

не Горданову? Он за это и взялся, и в длинной речи отменил грубый нигилизм, заявленный некогда Базаровым в его неуклюжем саке, а вместо его провозгласил негилизм  – гордановское учение, в сути которого было понятно пока одно, что негилистам дозволяется жить со всеми на другую ногу, чем жили нигилисты. Дружным хором кружок решил, что Горданов велик.

Староверка Ванскок держалась древнего нигилистического благочестия;
  хотела, чтобы общество было прежде уничтожено, а потом обобрано, между тем как Горданов проповедовал план совершенно противоположный, то есть чтобы прежде всего обобрать общество, а потом его уничтожить.
 Чтобы покончить с этой особой и с другими немногими щекотливыми лицами, стоявшими за старую веру, им объявили, что новая теория есть «дарвинизм». Этим фортелем щекотливость была успокоена и старой вере нанесен окончательный удар. Ванскок смирилась и примкнула к хитрым нововерам, но она примкнула к ним только внешнею стороной, в глубине же души она чтила и любила людей старого порядка, гражданских мучеников и страдальцев, для которых она готова была срезать мясо с костей своих, если бы только это мясо им на что-нибудь пригодилось. Таких страдальцев в эту пору было очень много, все они были не устроены и все они тяжко нуждались во всякой помощи, – они первые были признаны за гиль, и о них никто не заботился. По новым гордановским правилам, не следовало делать никаких непроизводительных затрат, и расходы на людей, когда-нибудь компрометированных, были объявлены расходами непроизводительными. Общительность интересов рушилась, всякому предоставлялось вредить обществу по-своему.

 Ванскок это возмутило до бешенства. Она потребовала обстоятельнейших объяснений, в чем же заключается «дарвинизм» нового рода?
  – Глотай других, чтобы тебя не проглотили, – отвечали ей коротко и небрежно.
  Но от Ванскок не так легко было отвязаться отвязаться.
  – Это теория, – сказала она, – но в чем же экспериментальная часть дела?
  – В борьбе за существование, – было ей тоже коротким ответом.
  – Ну позвольте, прежде я верила в естественные науки, теперь во что же я буду верить?
  – Не верьте ни во что, все, во что вы верили, – гиль, не будьте никакою гилисткой.
  – Но как приучить себя к этому? – мутилась несчастная Ванскок. – Я прежде работала над Боклем, демонстрировала над лягушкой, а теперь… я ничего другого не умею: дайте же мне над кем работать, дайте мне над чем демонстрировать.
  Ей велели работать над своими нервами, упражнять их «силу».
  – Как?
  Ей дали в руки кошку и велели задушить ее рукой.
  Ванскок ни на минуту не подумала, что это шутка: она серьезно взяла кошку за горло, но не совладела ни с нею, ни с собою: кошка ее оцарапала и убежала.
  – Из этого вы видите, – сказали ей, – что эксперименты с кошкой гораздо труднее экспериментов с лягушкой.
  Ванскок должна была этому поверить. Но сколько она ни работала над своими нервами, результаты выходили слабые, между тем как одна ее знакомая, дочь полковника Фигурина, по имени Алина (нынешняя жена Иосафа Висленева), при ней же, играя на фортепиано, встала, свернула голову попугаю и, выбросив его за окно, снова спокойно села и продолжала доигрывать пьесу.
  Эта «сила нервов» поражала и занимала скорбную головой девицу, и она проводила время в упражнениях над своею нервною системой, не замечая, что делали в это время другие, следуя гордановской теории; и вдруг пред ней открылась ужасная картина неслыханнейших злодеяний.
  Во-первых, все члены кружка мужского пола устремились на службу; сам Горданов пошел служить в опольщенный край и… гордановцы все это оправдали всем своим сонмом.
  – Это ловко, – сказали они, и более ничего. Мелкий газетный сотрудник, Тихон Ларионович Кишенский, пошел в полицейскую службу.
  – Это очень ловко, – говорили гордановцы, – он может быть полезен своим.
  Кишенский открыл кассу ссуд.
  – Это чрезвычайно умно, – говорили те же люди, – пусть он выбирает деньги у подлецов и выручит при случае своих.
 Кишенский пошел строчить в трех разных газетах, трех противоположных направлений, из коих два, по мнению Ванскок, были безусловно «подлы». Он стал богат; в год его уже нельзя было узнать, и он не помог никому ни своею полицейскою службой, ни из своей кассы ссуд, а в печати, если кому и помогал одною рукой, то другой зато еще злее вредил, но с ним никто не прерывал никаких связей.
  – Он подлец! – вопияла Ванскок. —
  – Ничуть не бывало, – отвечали ей, – он только борется за существование.
  Далее… далее, жиду Тишке Кишенскому стали кланяться; Ванскок попала в шутихи;над ней почти издевались в глаза.
  Далее… Далее страхи!
  Коварная красавица Глафира Васильевна Агатова предательски изменила принципу безбрачия и вышла замуж церковным браком за приезжего богатого помещика Бодростина, которого ей поручалось только не более как обобрать, то есть стянуть с него хороший куш «на общее дело». Глафира обманула всех и завершила дело ужасное: она поставила свою красоту на большую карту и вышла замуж. Ей за это жестоко мстили все и особенно не очень красивая и никогда не надеявшаяся найти себе мужа Алина Фигурина и Ванскок, защищенные самою природой от нарушения обетов вечного девства.
Казимира Швернотская, как оказалось, за пояс заткнула Глафиру Агатову и отлила такую штуку, что все разинули рты. Двадцатилетний князен Вахтерминский, белый пухлый юноша, ненавидел брак, двадцатипятилетняя Казимира тоже, на этом они и сошлись. Не признающей брака Казимире вдруг стала угрожать родительская власть, и потому, когда Казимира сказала: «Князь, сделайте дружбу, женитесь на мне и дайте мне свободу», – князь не задумался ни на одну минуту, а Казимира Швернотская сделалась княгиней Казимирой Антоновной Вахтерминской, что уже само по себе нечто значило, но если к этому прибавить красоту, ум, расчетливость, бесстыдство, ловкость и наглость, с которою Казимира на первых же порах сумела истребовать с князя обязательство на значительное годовое содержание и вексель во сто тысяч, «за то, чтобы жить, не марая его имени», то, конечно, надо сказать, что княгиня устроилась недурно.
  Литератор и ростовщик Тихон Ларионович, знавший толк во всех таких делах, только языком почмокал, узнав, как учредила себя Казимира.
  – После Бодростиной это положительно второй смелый удар, нанесенный обществу нашими женщинами, – объявил он дамам и добавил, что, соображая обе эти работы, он все-таки видит, что искусство Бодростиной выше, потому что она вела игру с многоопытным  старцем, тогда как Казимира свершила все с молокососом; но что, конечно, здесь в меньшем плане больше смелости, а главное, больше силы в натуре: Бодростина живая, страстная женщина, любившая Горданова сердцем горячим и неистовым, не стерпела и склонилась к нему снова, и на нем потеряла почти взятую ставку. Княгиня же Казимира Вахтерминская, обеспечась как следует на счет русского князя, сплыла в Варшаву, а оттуда в Париж, где, кажется, довольно плохо сдерживает свое обязательство не марать русское княжеское имя. По крайней мере так были уверены все служащие в конторе банкира К*, откуда княгиня получала содержание, определенное ей от князя.

на меня остервенились как черт на попа? Не опасайтесь, это не фальшивые деньги, я на это тоже неспособен.
  – А почему бы?
  – Так, потому, почему вы не понимаете.
  – Я бы то гораздо скорей поняла: прямой вред правительству.
  – Труппа, труппа, дружище Ванскок, велика нужна, специалисты нужны!
  – Ну, так что же такое? Людей набрать не трудно всяких, и граверов, и химиков.
  – А попасться с ними еще легче. Нет, милая девица, я и вам на это своего благословения не даю.
 – А между тем поляки и жиды прекрасно это ведут.
  – Да; то поляки и жиды, они уже так к этому приучены целесообразным воспитанием; они возьмутся за дело, так одним делом тогда и занимаются, и не спорят, как вы, что честно и что бесчестно, да и они попадаются, а вы рыхлятина, вы на всем переспоритесь и перессоритесь, да и потом все это вздор, который годен только в малом хозяйстве.

 
подалее рукой и сказала: – я советую тебе погасить свечи. С улицы могут заметить, что у тебя светилась до зари, и пойдет тысяча заключений, из которых невиннейшее может повести к подозрению, что ты разбирал и просушивал фальшивые ассигнации.
СУДЯ ПО ВСЕМУ-ОЧЕНЬ АКТУАЛЬНАЯ ТЕМА ДЛЯ ТЕХ ВРЕМЕН

– Ну, не знаю: я бы лучше всех этих с русским направлением передушила.
  – А между тем ведь и Пугачев, и Разин также были русского направления, и Ванька Каин тоже, и смоленский Трошка тоже! Что, как вы об этом думаете?.. Эх, вы, ягнята, ягнята бедные! Хотите быть командирами, силой, а брезгливы, как староверческая игуменья: из одной чашки с мирянином воды пить не станете! Стыдитесь, господа сила, – вас этак всякое бессилье одолеет. Нет, вы действуйте органически врассыпную, – всяк сам для себя, и тогда вы одолеете мир. Понимаете: всяк для себя. Прежде всего и паче всего прочь всякий принцип, долой всякое убеждение. Оставьте все это глупым идеалистам «страдать за веру».

 Что же, это прекрасно! А он где служит?
  – Висленев не может служить.
  – Ах, да! Он компрометирован, – значит дурак.
  – Нет, не потому; он это считает за подлость.
  – Вот как! и где же он пробавляется? Неужто все еще до сих пор чужое молоко и чужих селедок ест?
  – Он пишет.
  – Оды в честь прачек или романы об устройстве школ?
  – Нет, он романов не пишет.
  – Слава Богу; а то я что-то читал дурацкое-предурацкое


 Ему, литератору с университетским образованием, литература давала вдесятеро менее, чем деятелям, ходившим в редакции с карманною книжечкой «об употреблении буквы Ъ».
  
 Висленев, сложив оба письма вместе и написав Ванскок, что он не может спешить ей на помощь, потому что занят работой, сел и начертал в заголовке:
  «Василетемновские тенденции  современных москворецко-застенковых философо-сыщиков».

Иосаф Платонович работал энергически, и в пять или в шесть дней у него созрела богатырская статья, в которой вниманию врагов России рекомендовались самые смелые и неудобоприложимые планы, как одолеть нас и загнать в Азию.

Р. S. Кстати, я встретила очень трудное место в переводе. Кунцевич „canonise par le Pape“ я перевела, что Иосаф Кунцевич был расстрелян папой , а в сегодняшнем нумере читаю уже это иначе. Что это за самопроизвол в вашей редакции? Попросите, чтобы моими переводами так не распоряжались».

– Русское направление в моде.
  – Ну-с?
  – За него буду собирать деньги и обращать их на общее дело. Я нахожу, что это честно.
  Висленев молчал.
  – И потом, – продолжала Ванскок, – явится знаете кто? Висленев сделал опять знак, что не знает.
  – Не догадываетесь?
  – Не догадываюсь же, не догадываюсь.
  Ванскок подошла к окну и на потном стекле начертала перстом: «с-у-п-с-и-д-и-я».
  – Буки– Буки, – проговорил Висленев.
  – Нет, не буки, а это верно.
  – Буки, буки, а не покой… понимаете, не супсидия, а субсидия.
 КАКОВ УРОВЕНЬ ОБРАЗОВАНИЯ У ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ

 Со времени смешения языков в их нигилистической секте, вместе с потерей сознания о том, что честно и что бесчестно, утрачено было и всякое определенное понятие о том, кто их друзья и кто их враги. Принципы растеряны, враги гораздо ревностнее стоят за то, за что хотели ратовать их друзья; земельный надел народа, равноправие всех и каждого пред лицом закона, свобода совести и слова, – все это уже отстаивают враги, и спорить приходится разве только «о бревне, упавшем и никого не убившем», а между тем враги нужны, и притом не те враги, которые действительно враждебны честным стремлениям к равноправию и свободе, а они, какие-то неведомые мифические враги, преступлений которых нигде нет, и которые просто называются они. Против этих мифических их ведется война, пишутся пасквили, делаются доносы, с ними чувствуют бесповоротный разрыв и намерены по гроб жизни с ними не соглашаться.

 Это надо поделать еще и с твоею прекрасною статьей, – ее надо выпотнить.
 – Я этого даже никогда и не слыхал, чтобы по произволу перемещали жир с одной части тела на другую, – отвечал Висленев.
 – Ну, вот видишь ли, а между тем это всякий цыган знает: на жирное место, которое хотят облегчить, кладут войлочные потники, а те, куда жир перевесть хотят, водой помачивают, да и гоняют коня, пока он в соответственное положение придет. Не знал ты это?
  – Не знал.
  – Ну, так знай и, если хочешь, дай мне, я твою статью попотню. Согласен?

 – Так уж вы, значит, устроены, чтобы не понимать. Это, голубь мой сизокрылый, экономический закон, в малом хозяйстве многое выгодно, что в большом не годится. Вы сами знаете, деревенский мальчишка продает кошкодаву кошку за пятачок, это и ему выгодно и кошкодаву выгодно; а вы вон с своими кошачьими заводами «на разумных началах» в снег сели. Так тоже наши мужичонки из навоза селитру делают, деготь садят, липу дерут, и все это им выгодно, потому что все это дело мужичье, а настоящий аферист из другого круга за это не берется, а возьмется, так провалится. И на что, на коего дьявола вам фальшивые деньги, когда экспедиция бумаг вам настоящих сколько угодно заготовит, только умейте забирать. А вот вы, вижу, до сих пор брать-то не мастерица.

. Что же касается до вашего способа быстрого наживания миллионов, то мы в последнее время отвыкли удивляться подобным предложениям. Начиная с предложения Ванскок учредить кошачий завод, у нас все приготовили руки к миллионам.

 – Да дело это нельзя делать шах-мат: дворянинишку с ветра взять неудобно; брак у нас предоставляет мужу известные права, которые хотя и не то, что права мужа во Франции, Англии или в Америке, но и во всяком случае все-таки еще довольно широки и могут стеснять женщину, если ее муж не дурак.

 Ты будь человеком и имей сердце с четырьмя желудочками:

жаловаться? Живешь ты с женой в одном доме, ты законный, в церкви венчанный муж, и стало быть, и законный отец, и все требования от тебя на содержание семейства и на похороны вполне правильны, и суд рассудит тебя точно так же, как я тебя рассудил. А что платить жене признанные тобою обязательства ты обязан, так это тоже бесспорно. Будь это во Франции, или в Англии, это было бы иное дело: там замужняя женщина вся твоя; она принадлежит мужу с телом, с душой и, что всего важнее, с состоянием, а наши законы, ты знаешь, тянут в этом случае на бабью сторону: у нас что твое, то ее, потому что ты, как муж, обязан содержать семью, а что ее, то не твое, не хочет делиться, так и не поделится, и ничего с нее не возьмешь.

 – Именно черт знает что, но делать нечего: повесился и мотайся, у нас женатый человек закрепощен женщине, закрепощен.

или я, кто-нибудь один. Они меня стерли; даже имя мое стерли: меня зовут не иначе как «Алинкин муж», мне даже повестку прислали: «Мужу Алины Дмитриевны Висленевой»… Нет! Я не хочу слушать никаких ваших новых хитростей, да… Не хочу быть «Алинкиным мужем»!

– Компаньона? Ты дитя, Иосаф! Мое великое, громадное предприятие совсем не акции, не концессии, – оно столько же не железные дороги, сколько и воздухоплавание.
 – И не избиение же это человеческого рода, не разбойное нападение на всех капиталистов?
  – Фи, милый мой: оставим это дурачество глупым мальчишкам, играющим в социалисты!


– Ну, и прекрасно! А по оброку идти ты согласен?
  – Разумеется! Только ты же поторгуйся. Тысячу рублей это много: ведь можно и заболеть, и всякая штука, а уж он ведь не помилует.
  – Ладно, поторгуемся, – отвечал Горданов, выходя за двери. Висленев остался на минуту один, но вдруг бросился вслед за Гордановым, догнал его на лестнице и сказал, что он согласен платить жене в год даже и тысячу рублей, но только с тем, чтобы с него не требовали этих денег в течение первых трех лет его оброчного положения, а взяли бы на эту сумму вперед за три года вексель.
  – Знаешь, Горданов: я понимаю в одном месте короля Лира.
 – В каком? – вопросил Горданов. – Когда он при виде неблагодарных Реганы и Гонерильи говорит: «и злая тварь мила в сравненье с тварью злейшей».

Все, что Горданов говорил Висленеву насчет своей готовности возить на себе своих собственных лошадей, если б они платили, все это была сущая правда. Два года женатой жизни Висленева Горданов провел в неусыпнейших трудах, таская на себе скотов, гораздо менее благородных, чем его кони.

Они жили по польской пословице: любяся как братья и считаясь как жиды, и таким образом Павел Николаевич, занимаясь ростовщичеством и маскируя это ремесло светским образом жизни и постоянным вращательством в среде капиталистов второй и даже первой руки, к концу второго года увеличил свой капитал рубль на рубль

– А все это отчего? – сказал, кушая арбуз, Горданов, – все это оттого, что давят человека вдосталь, как прессом жмут, и средств поправиться уже никаких не оставляют. Это никогда ни к чему хорошему не поведет, да и нерасчетливо. Настоящий игрок всегда страстному игроку реванш дает, чтобы на нем шерсть обрастала и чтобы было опять кого стричь.
 
 клевещи, например, на честного человека сколько хочешь, и это ничего: самые добрые люди только плечами пожмут и скажут: «Таков-де уж свет, на Христа прежде нас клеветали», но скажи правду про негодяя… О! Это преступление, которого тебе не простят. Это, говорят, «жестокость»! У каждого бездельника в одну минуту отыскивается в обществе столько защитников, сколько честная мать семейства и труженик-отец не дождутся во всю свою жизнь. Словно это исключительно век мошенников,

 Читай, ты, например, Теккерея, он выводит в «Базаре житейской суеты» героиню мошенницу, Ребекку Шарп, и говорит не обинуясь, что «Ребекка Шарп есть лицо собирательное, принадлежащее поколению англичан, действовавшему после 1818 года», и этим никто из честных англичан этой поры не обижался, тогда как у нас за такую вещь Теккерея, конечно, назвали бы по меньшей мере инсинуатором и узколобым дураком, который «не умел понять людей, действовавших после 1818 года». (Нынче мошенники все жалуются, что их «не понимают», словно они какие мудрецы.)

 Тяжко обиженный взведенным на меня нелепым обвинением, я обратился к губернатору и просил его разъяснить: кто и на каких основаниях марает меня такою клеветой, но его превосходительство, спустя нос на усы и потом подняв усы к носу и прыгнув с каблуков на носки и обратно, коротко и ясно отвечал мне, что он «красным социалистам никаких объяснений не дает».

 я узнал, что все это построено на основаниях прочных: на моих, конечно, самых невинных, разговорах с крестьянами г. Горданова. Факт налицо, и делать, стало быть, нечего: я «красный, человек опасный», и мне надо отсюда убираться. Не знаю, чувствуешь ли ты, Григорий, хотя долю того душащего негодования, которым я в эту минуту как злым духом одержим, доканчивая это несвязное письмо, но ради всяческого добра, которое ты чтишь, определи меня, друг мой, брат и товарищ, определи меня куда-нибудь на службу ли, к частному ли делу, мне все это равно; но только скорее отсюда! Я пойду спокойно в помощники столоначальника и даже в писаря к тебе в департамент, под твою команду, или в любую контору, 

во весь обратный путь домой все мысленно писал Подозерову ответ, – ответ уклончивый, с беспрестанными «конечно, хотя, разумеется» и печальнейшим «но», которым в конце все эти «хотя и разумеется» сводились к нулю в квадрате. Письмо начиналось товарищеским вступлением, затем развивалось полушуточным сравнением индивидуального характера Подозерова с коллективным характером России, которая везде хочет, чтобы признали благородство ее поведения, забывая, что в наш век надо заставлять знать себя; далее в ответе Акатова мельком говорилось о неблагодарности службы вообще «и хоть, мол, мне будто и везет, но это досталось такими-то трудами», а что касается до ходатайства за просителя, то, «конечно, Подозеров может не сомневаться в теплейшем к нему расположении, но, однако же, разумеется, и не может неволить товарища (то есть Акатова) к отступлению от его правила не предстательствовать нигде и ни за кого из близких людей, в числе которых он всегда считает его, Подозерова».

 Этого чиновника, вообще довольно нелюдимого и пользующегося несколько странною репутацией, теперь все в один голос обвиняют в вымогательстве денег с помещика Павла Горданова за сделку сего последнего с крестьянами по размене некоторого поземельного участка, где Горданов вознамерился построить для крестьян ремесленную школу. Встретив отпор со стороны г. Горданова, чиновник Подозеров агитировал будто бы среди крестьян в пользу идей беспорядка, чему здесь знающие демократические наклонности г. Подозерова вполне верят.
 По делу этому было произведено секретное дознание, и оказалось, что действительно проживающий здесь отставной майор Форов и священник Евангел Минервин, проходя однажды чрез деревушку г. Горданова, под предлогом ловли в озере карасей, остановились здесь, под видом напиться квасу, и вели с некоторыми крестьянами разговор, имевший, очевидно, целью возбуждать в крестьянах чувство недоверия к намерениям г. Горданова. Во избежание огласки формального следствия по этому делу не предполагается и начальство намерено ограничиться одним дознанием с конфиденциальным сообщением куда следует о действиях Подозерова и священника Минервина, а за майором Филетером Форовым, издавна известным в городе своим вредным образом несбыточных мыслей и стремлений, строго вменено местной городской полиции в обязанность иметь неослабленное наблюдение».


верите в переселение душ?
  – Да, в перевоплощение духа.
  – И в чудеса?
  – Да, если чудесами называть все то, чего мы не научились еще понимать, или не можем понимать по несовершенству нашего понимательного аппарата.
  – А чему вы приписываете его несовершенства?
  – Природе этой плохой планеты. Плохая планета, очень плохая, но что делать: надо потерпеть, на это была, конечно, высшая воля.
  
сказала это своему bien aime, что она этого господина Бодростина разорит, и они это исполняют, потому что этот bien aime самый главный зачинщик в этом деле водоснабжения, но все они, Кишенский и Алинка, и Казимира, всех нас от себя отсунули и делают все страшные подлости одни сами, все только жиды да поляки, которым в России лафа. Больше ничего не остается, как всю эту мерзость разоблачить и пропечатать, над чем и я и еще многие думаем скоро работать и издать в виде большого романа или драмы, но только нужны деньги и осторожность, потому что Ванскок сильно вооружается, чтобы не выдавать никого.

  
По исконному обычаю масс радоваться всяким напастям полиции, у майора вдруг нашлось в городе очень много друзей, которые одобряли его поступок и передавали его из уст в уста с самыми невероятными преувеличениями, доходившими до того, что майор вдруг стал чем-то вроде сказочного богатыря, одаренного такою силой, что возьмет он за руку – летит рука прочь, схватит за ногу – нога прочь. Говорили, будто бы Филетер Иванович совсем убил квартального, и утверждали, что он даже хотел перебить все начальство во всем его составе, и непременно исполнил бы это, но не выполнил такой программы лишь только по неполучению своевременно надлежащего подкрепления со стороны общества, и был заключен в тюрьму с помощью целого баталиона солдат. В городе оказалось очень много людей, которые искренне сожалели, что майору не была оказана надлежащая помощь; в тюрьму, куда посадили Фнлетера Ивановича, начали притекать обильные приношения булками, пирогами с горохом и вареною рыбой, а одна купчиха-вдова, ведшая тридцатилетнюю войну с полицией, даже послала Форову красный медный чайник, фунт чаю, пуховик, две подушки в темных ситцевых наволочках, частый роговой гребень, банку персидского порошку, соломенные бирюльки и пучок сухой травы.

К розысканию его ведено было принять самые тщательные меры, заключающиеся у нас, как известно, в переписке из части в часть, из квартала в квартал, – меры, приносящие какую-нибудь пользу тогда лишь, когда тот, о ком идет дело, сам желает быть пойманным.

– Ну это не резон, – перебил его Кишенский, – старому утеха нужнее, чем молодому.
 – Пожалуй, что вы и правы, но ведь я, как знаете, женат.
  – Ну, помилуйте, кто же в наше время из порядочных людей с женами живет? У нас в Петербурге уж и приказные нынче это за моветон считают.
 – Канальи!
 – Да что канальи, ни они в том виноваты, а это уж таков век.

  
 – Да, сочтемся-с, потому, знаете ли, что я вам скажу: я видел много всяких мошенников и плутов, но со всеми с ними можно вести дело, а с такими людьми, какие теперь пошли…
  – И плутовать нельзя?
  – Именно.
  – Это значит, близка кончина мира.
  – И я то же думаю.


выкрикиваем: «шпион, шпион!» и все думали, что это ничего, а между тем вышло, что мы этою легкомысленностию наделали себе ужасный вред, и нынче, когда таковые вправду из нашего лагеря размножились, мы уже настоящего шпиона обличить не можем, ибо всякий подумает, что это не более как по-старому: со злости и понапрасну. Не только печатать, а даже и дружески предупреждать стало бесполезно, и я прекрасно это чувствую в сию минуту, дописывая вам настоящие строки, но верьте мне, что я вам говорю правду, верьте… верьте хоть ради того, черт возьми, что стоя этак на ножах друг с другом, как стали у нас друг с другом все в России, приходится верить, что без доверия жить нельзя, что… одним словом, надо верить».

 Нужно равноправие, а я во все газеты посылал статьи об открытии мужского вопроса и нигде не печатают. Будто мы тем и виноваты, что родимся мужчинами, и за то женщины имеют привилегию на всеобщее послабление к нашим обидам, меж тем как мы даже вопроса о себе поднять не можем нигде, кроме духовных журналов, которых никто не читает… Это тоже прекрасно. Нет-с; уж я лучше сгину, пропаду здесь на чужбине, за границей, но в Россию, где женский вопрос, – не поеду. Ни за что на свете не поеду!

 – если в России все таким образом пойдет, то это непременно кончится ни больше ни меньше как тем, что оттуда все мужчины убегут в Англию или в Германию, и над Невой и Волгой разовьется царство амазонок.

 такие инстинкты, что они все на свете готовы для женщин сделать.

 И оно и понятно: в женщин влюбляются и подделываются к их воле и желаниям, а мы, мужчины, что такое?.. Мы постоянно нуждаемся в женской ласке, в привете; чувствуем любовь, привыкаем к женщинам, наконец… против нас все, против нас наконец сама природа! Мы так несовершенно и мерзко созданы, что одни жить не можем. Ну что уж тут еще остается толковать? Гибель, гибель, гибель нашему полу в России, и более ничего!

  К тому же, на несчастье путешественника, он, будучи рьяным врагом классицизма, не знал тоже никаких и новых языков и мог говорить только на своем родном. .

 Таким образом она возвращалась на родину с целою батареей презервативов, долженствовавших охранять ее от заболеваний недугами, которые должна была породить ее собственная злая воля.

 завтра ждал его еще больший страх и ужас: завтра он будет в отечестве, которого «и дым нам сладок и приятен» , и увидит наконец свою жену и ее малюток, которые, без сомнения, выросли и похорошели в это время, как он находился в бегах из Петербурга.
  «Да и сколько их тоже теперь у меня? это интересно», – думал он, поспешая за Бодростиной и закрывая себе лицо коробкой с ее шляпой. «Ух, отцы мои родные, жутко мне, жутко! Ух, матушка святая Русь, если бы ты была умница, да провалилась бы в тартарары и вместе с моею женой, и с детьми, и со всеми твоими женскими и не женскими вопросами! То-то бы я благословил за это Господа!»

Несмотря на то, что Берлин – город не только не русский, но даже не особенно расположенный к России, все русские свободомышленники, к числу которых по привычке причислял себя и Жозеф Висленев, останавливаясь в Берлине на обратном пути из Лондона или Парижа, обыкновенно предвкушали и предвкушают здесь нечто отечественное, или, лучше сказать, петербургское. Этому, может быть, много содействует и внешнее сходство обеих столиц. Те же прямые, широкие улицы, те же здания казенно-казарменного характера, те же стоячие воротники, те же немецкие вывески и та же немецкая речь и паспортная строгость, одним словом, многое и многое напоминающее, что человек уже находится в преддверии

– Великий Боже! что же это там за черт такой сумасшедший? – восклицал Бодростин, сообщавший свое смятение прочим, а черт, распоряжавшийся в ванной, тоже был не в лучшем положении. Заслышав у двери злейшего своего врага Кишенского, Жозеф с силой отчаяния хватался за все, что нащупывал под руками, и наконец, осязав кран, дернул его так усердно, что тот совсем выскочил вон и вода засвистала через край ванны на средину комнаты и через минуту уже стремилась отсюда быстрыми потоками под дверь в другие покои, угрожая наводнением всей квартире.
 – Запирайте кран! запирайте кран! – кричали ему все, стуча кулаками в крепкие двери ванной, но увы – заключенный не мог исполнить этого требования, потому что выдернутый кран упал в сточную трубу. Совершенно потерянный Жозеф стоял как мраморный дельфин, окачиваемый брызгами фонтана, меж тем как Бодростин, Горданов, Ропшин и Кишенский, запруживая приток воды из-под дверей скомканным ковром, насели на этот ковер и старались сколько возможно препятствовать распространению потопа.
 НАПОМИНАЕТ ЭПИЗОД С ШАРИКОВЫМ  У БУЛГАКОВА «Котяра проклятый лампу раскокал, — ответил Шариков, — а я стал его, подлеца, за ноги хватать, кран вывернул, а теперь найти не могу.
Все трое всплеснули руками и в таком положении застыли.
Минут через пять Борменталь, Зина и Дарья Петровна сидели рядышком на мокром ковре, свёрнутом трубкою у подножия двери, и задними местами прижимали его к щели под дверью, а швейцар Фёдор с зажжённой венчальной свечой Дарьи Петровны по деревянной лестнице лез в слуховое окно. Его зад в крупной серой клетке мелькнул в воздухе и исчез в отверстии.
— Ду… Гу-гу! — что-то кричал Шариков сквозь рёв воды.»


петербургского социального чиновника. Ему более нравилось видеть сестру коммунисткой, чем предводительшей, ибо он «свято верил», что самое спасительное дело для России «пустить ей кровь и повыдергать зубы». Затем во все то время, как сестра его портила, поправляла, и опять портила, и снова поправляла свое общественное положение, он поднимался по службе, схоронил мать и отца, благословивших его у своего гроба; женился на состоятельной девушке из хорошей семьи и, метя в сладких мечтах со временем в министры, шел верною дорогой новейших карьеристов, то есть заседал в двадцати комитетах, отличался искусством слагать фразы и блистал проповедью прогресса и гуманности, доводящею до сонной одури.

 доклад Горданова ее развлек и даже начал забавлять, когда Павел Николаевич представлял ей в комическом виде любовь ее мужа и особенно его предприятия. В самом деле, чего тут только не было: и аэростаты, и газодвигатели, и ступоходы по земле, и времясчислители, и музыкальные ноты-самоучки, и уборные кабинеты для дам на улицах, и наконец пружинные подошвы к обуви, с помощью которых человеку будет стоить только желать идти, а уже пружины будут переставлять его ноги.
И ТОГДА БЫЛИ ПРОБЛЕМЫ С ИННОВАЦИЯМИ

Все становились суеверными, не исключая даже неверующих. Заразительный ужас, как волны, заходил по дому и по деревне, на которую недавно налегла беда от коровьей смерти, – великого несчастия, приписываемого крестьянами нагону сборного скота на консервную фабрику и необычному за ним уходу.
И ворча про себя, повел народ Сухого Мартына на третий путь: на соседнюю казенную землю. И вот стал Мартын на прогалине, оборотясь с согнутою спиной к лесничьей хате, а лицом – к бездонному болоту, из которого течет лесная река; сорвал он с куста три кисти алой рябины, проглотил из них три зерна, а остальное заткнул себе за ремешок старой рыжей шляпы и, обведя костылем по воздуху вокруг всего леса, топнул трижды лаптем по мерзлой грудей, воткнув тут костыль, молвил:
  – Здесь, ребята, сведем жив огонь на землю!
  Снял Мартын с своей седой головы порыжелый шлык, положил на себя широкий крест и стал творить краткую молитву, а вокруг него, крестяся, вздыхая и охая, зашевелились мужики, и на том самом месте, где бил в груду Мартынов лапоть, высился уже длинный шест и на нем наверху торчал голый коровий череп.
  Место было облюбовано и занято, и было то место не барское, а на государевой земле, в Божьем лесу, где, мнилось мужикам, никто им не может положить зарока низвесть из древа и воздуха живой огонь на землю.
  И повелел потом мужикам Сухой Мартын, чтобы в каждой избе было жарко вытоплена подовая печь и чтоб и стар и млад, и парень, и девка, и старики, и малые ребята, все в тех печах перепарились, а женатый народ с того вечера чтобы про жен позабыл до самой до той поры, пока сойдет на землю и будет принесен во двор новый живой огонь.
 У ПЕЛЕВИНА ЕСТЬ ПАРАЛЛЕЛЬ С КАМЛАНИЕМ НА КОРОВЬЕМ ЧЕРЕПЕ

 О сумерках Ковза кузнец и дурачок Памфилка из двора во двор пошли по деревне повещать народу мыться и чиститься, отрещися жен и готовиться видеть «Божье чудесо». Подойдут к волоковому окну, стукнут палочкой, крикнут:
  «Печи топите, мойтеся, правьтеся, жен берегитеся: завтра огонь на коровью смерть!» – И пойдут далее.
  Не успели они таким образом обойти деревню из двора во двор, как уж на том конце, с которого они начали, закурилася не в урочный час лохматая, низкая кровля, а через час все большое село, как кит на море, дохнуло: сизый дым взмыл кверху как покаянный вздох о греховном ропоте, которым в горе своем согрешил народ, и, разостлавшись облаком, пошел по поднебесью; из щелей и из окон пополз на простор густой потный пар… и из темных дверей то одной, то другой избы стали выскакивать докрасна взогретые мужики. Тут на морозце терлись они горстями молодым, чуть покрывавшим землю снежком и снова ныряли, как куклы, в ящик.
 Еще малый час, и все это стихло: село погрузилось в сон. В воздухе только лишь пахло стынущим паром да, глухо кряхтя, канали жизнь в темных хлевушках издыхающие коровы. Да еще снилося многим сквозь крепкий сон, будто вдоль по селу прозвенела колокольцем тройка, а молодым бабам, что спали теперь, исполняя завет Сухого Мартына, на горячих печах, с непривычки всю ночь до утра мерещился огненный змей; обвивал он их своими жаркими кольцами; жег и путал цепким хвостом ноги резвые; туманил глаза, вея на них крыльями, не давал убегать, прилащивал крепкою чарой, медом, расписным пряником и, ударяясь о сыру землю, скидывался от разу стройным молодцом, в картузе с козырьком на лихих кудрях, и ласкался опять и тряс в карманах серебром и орехами, и где силой, где ухваткой улещал и обманывал.
  И пронесся он, этот огненный змей, из двора во двор, вдоль всего села в архангельскую ночь, и смутил он там все, что было живо и молодо, и прошла о том весть по всему селу: со стыда рдели, говоря о том одна другой говорливые, и никли робкими глазами скромницы, никогда не чаявшие на себя такой напасти, как слет огненного змея.


ответите ли, ваше превосходительство, на вопрос: в какое время люди должны обедать?
 – Говорят, что какой-то классический мудрец сказал, что «богатый когда хочет-с, а бедный когда может-с».

 мужики еще вчера затеяли добывать «живой огонь» и присылали депутацию просить, чтобы сегодня в сумерек во всем господском доме были потушены все огни и залиты дрова в печках, так чтобы нигде не было ни искорки, потому что иначе добытый новый огонь не будет иметь своей чудесной силы и не попалит коровьей смерти.


 возразил ему какой-то щетинистый спорщик.
  – На поле, разумеется, на поле: поле от лешего дальше и Богу милее, ено христианским потом полито, – поддержал спорщика козелковатый голос.
  – Лес Богу ближе, лес в небо дыра, – едва дыша отвечал Сухой Мартын, – а против лешего у нас на сучьях пряжа развешана.
  – Леший на пряжу никак не пойдет, – проговорил кто-то в пользу Мартына.
  – Ему нельзя, он, если сюда ступит, сейчас в пряжу запутается, – пропел второй голос.
  – Ну так надо было стать посреди лесу, чтобы к Божьему слуху ближе, – возразил опять спорщик.
 которой молодой голос робко запытал:
  – А правда ли, что Бог старый месяц на звезды крошит?
  – Неправда, – отвечал Мартын.
  – Чего он их станет из старого крошить, когда от него нам всей новины не пересмотреть, а звезды окна: из них ангелы вылетают, – возразил начинавший передаваться на Мартынову сторону спорщик.
  – Ну, это врешь, – опроверг его козелковатый голос. – На что ангел станет в окно сигать? Ангелу во всем небеси везде дверь, а звезда пламень, она на то поставлена, чтоб гореть, когда месяц спать идет.

 Бог рассудил, а насчет неба загадка есть: что стоит, мол, поле полеванское и много на нем скота гореванского, а стережет его один пастух, как ягодка. И едет он, Божьи людцы, тот пастушок, лесом не хрустнет, и идет он плесом не всплеснет и в сухой траве не зацепится, и в рыхлом снежку не увязнет, а кто мудрен да досуж разумом, тот мне сейчас этого пастушка отгадает.
  – Это красное солнышко, – отозвались хором.

– Да уж медведь степенный зверь, он ни в жизнь не обманет.
 – А степенен да глуп: если он в колоду лапу завязит, так не вытащит, все когти рвет, а как вынуть, про то сноровки нет.
 – Где же ему сноровки, медведю, взять, – вмешался другой мужик, – вон я в городе слона приводили – видел: на что больше медведя, а тоже булку ему дадут, так он ее в себя не жевамши, как купец в комод, положит.
 – Медведь-думец, – поправил третий мужик, – он не глуп, у него дум в голове страсть как много сидят, а только наружу ничего не выходит, а то бы он всех научил.

 Великое тайнодействие на поляне совершалось: красная сосна, врезаясь в черную липу, пилила пилой, в воздухе сильно пахло горячим деревом и смолой и прозрачная синеватая светящаяся нитка мигала на одном месте в воздухе.


– Сделаем по старинной практике.
 – Я вас слушаю: я сам враг нововведений.
 – Не правда ли? Ne faudrait-il pas mieux
 , чтобы не давать никому опомниться, арестовать как можно больше людей и правых, и виноватых… Это во всяком деле, первое, особенно в таком ужасном случае, каков настоящий..
 Чиновник слушал это, соображал, и наконец согласился.
 – Право, поверьте мне, что этот прием всегда приводит к добрым результатам, – утверждал офицер.
  Чиновник был совсем убежден, но он видел теперь только одно затруднение: он опасался, как бы многочисленные аресты не произвели в многолюдном селе открытого бунта, но офицер, напротив, был убежден, что этим только и может быть предотвращен бунт, и к тому же его осеняла идея за идеей.
  – Il m est venu encore une idee
 , – сказал он, – можно, конечно, арестовать зачинщиков поодиночке в их домах, но тут возможны всякие случайности. Сделаем иначе, нам бояться нечего, у наших солдат ружья заряжены и у казаков есть пики. Ведь это же сила! Чего же бояться? Мы прикажем собрать сходку и… в куче виднее, в куче сейчас будут видны говоруны и зачинщики…
  Последствием таких переговоров и соображений было то, что по дверям крестьянских хат застучали костыльки сельских десятников, и в сером тумане предрассветной поры из всех изб все взрослые люди, одетые в полушубки и свиты, поползли на широкий выгон к магазину, куда созывало их новоприбывшее начальство.
  Сходка собралась в совершенной тишине. Утро было свежее и холодное; на востоке только чуть обозначалась алая полоска зимней зари. Народ стоял и стыл; вокруг толпы клубился пар от дыхания. Начальство медлило; но вот приехал жандармский офицер, пошептался с пешим майором и в собранных рядах пешего баталиона происходили непонятные  мужикам эволюции: одна рота отделилась, отошла, развернулась надвое и исчезла за задворками, образовав на огородах редкую, но длинную растянутую цепь. Деревня очутилась в замкнутом круге. Мужики, увидав замелькавшие за плетнями рыжие солдатские башлыки, сметили, что они окружены и, тихо крестясь, робко пожались друг к другу. Довольно широкая кучка вдруг собралась и сселась, а в эту же пору из-за магазина выступила другая рота и сжала сходку, как обручем.
 Вторая цепь, скрытая на задворках, была уже позабыта, но суровые лица ближайших солдат наводили панику. В толпе шептали, что «вот скомандует-де им сейчас их набольший: потроши их, ребята, за веру и отечество, и сейчас нас не будет». Какой-то весельчак пошутил, что тогда и подушного платить не нужно, но другой молодой парень, вслушиваясь в эти слова, зашатался на месте, и вдруг, ни с того, ни с сего, стал наседать на колени. Его отпихнули два раза солдаты, к которым он порывался, весь трясясь и прося отпустить его посмотреть коровушку.
КИНО И НЕМЦЫ: "ВСЕ ЖИТЕЛИ ДЕРЕВНИ НА РЕГИСТРАЦИЯ!"

цели… потому что, я не скрываюсь, я недоволен настоящими порядками… Я говорю об этом во всеуслышание и не боюсь этого. Теперь многие стали хитрить, но, по-моему, это надо честно исповедовать… Нас много… таких как я… и мы все убеждены в неправде существующего порядка и не позволим… Если закон будет стоять за право наследства, то ничего не остается как убивать, и мы будем убивать. То есть не наследников, а тех, которые оставляют, потому что их меньше и их легче искоренить.

 вы знаете, как, говорят, будто богатыри, умирая, кричали: «на, на, на», – значит, богатырскую силу передавали?

 Явясь благороднейшей девице Ванскок, я ей предъявил, что я уж совсем дрянь и скоро совсем издохну, и предлагаю ей мою руку вовсе не потому, чтобы мне была нужна жена для хозяйства или чего прочего, но хочу на ней жениться единственно для того, чтоб ей мой пенсион передать после моей смерти, но… эта благородная и верная душа отвечала, что она пренебрегает браком и никогда против себя не поступит даже для виду. «А к тому же, – добавила она, – и пенсиона ни за что бы не взяла, так как моя оппозиционная совесть не дозволяет мне иметь никаких сделок с правительством».

– А что же вы всем другим вместо брака дадите?
  – А ничего не дадим! Не наше дело. Мы знаем, что для нас не надобно, а что вам нужно – вас касается. Вы нас победили больше, чем хотели: и установляйте свои порядки, да посчитайтесь-ка теперь с мерзавцами, которые в наш след пришли. Вы нас вытравили, да-с; голодом шаршавых нигилистов выморили, но не переделали на свой лад, да-с. Великая Ванскок издохнет зверенышем и не будет ручною скотинкой, да-с! А вон новизна… сволочь, как есть сволочь! Эти покладливее: они какую хотите ливрею на себя взденут и любым манером готовы во что хотите креститься и с чем попало венчаться…

  когда кто-то над ним подшутил, будто жена намеревается его оттуда вынуть и взять на поруки, то Жозеф страшно этим встревожился и сам всем напоминал, что он опасный помешанный и убийца, на каковом основании и упрашивал не выдавать его жене, а, напротив, приковать на самую толстую цепь и бросить ключ в море, дабы ни жена, ни Кишенский как-нибудь не похитили его насильственным или тайным образом. «Они хитрые», внушал он начальству дома умалишенных, требуя строжайшего за собою присмотра, «я вас для вашей же пользы предупреждаю: строго меня держите, а то они меня украдут, а я опять кого-нибудь убью и вам очень дурно за это может достаться». «Сим манером запугивая, казусный оный криминальник (продолжал Евангел) столь все свое начальство подчинил своей власти, что его даже на две цепи посадили, что и не кажется никому излишним, ибо он, что день, все объявляет себя на большие и большие злодеяния склонным и способным».

 – Именно, именно, как проведешь пред собою все, что случилось видеть: туман, ей-Богу, какой-то пойдет в голове, кто тут ныне самого себя не вырекается и другого не коверкает, и изо всего этого только какая-то темная, мусорная куча выходит.
  – Да, да, нелегко разобрать, куда мы подвигаемся, идучи этак на ножах, которыми кому-то все путное в клочья хочется порезать; но одно только покуда во всем этом ясно: все это пролог чего-то большого, что неотразимо должно наступить.