воскресенье, 28 октября 2018 г.

Ханна Арендт Империализм


Ханна Арендт Нью-Йорк, май 1947 г.
Об империализме
 Если рассмотреть непосредственные мотивы и первоочередные причины, приведшие в конце прошлого столетия к «scramble for Africa»" и тем самым к империалистической эпохе, в которой мы до сих пор живем, то легко можно прийти к заключению, что здесь — людям на смех, народам на позор — из мухи получился самый настоящий слон. Ведь в сравнении с конечным результатом — разорением всех европейских стран, крушением всех западных традиций, угрозой существованию всех европейских народов и моральным опустошением огромной части западного человечества — существование небольшого класса капиталистов, чье богатство подорвало социальное состояние их стран, а производственная мощность расшатала экономические системы их народов, что заставило их рыскать алчным взглядом по земному шару в поисках выгодных инвестиций для избыточного капитала, — поистине мелочь.

Едва ли можно было предвидеть такое, когда это лжеучение, еще прикидываясь агнцем, проповедовало новый фетиш сверхбогатых — прибыль — или апеллировало к старому фетишу сверхбедных — счастью

Союз между капиталом и чернью стоит в начале всякой последовательно империалистической политики

В неотъемлемые права нормы прибыли продолжает верить лишь кое-кто из стариков в высших финансовых кругах всего мира, которых чернь, верящая только в расу, покуда терпит, так как уразумела, что в крайнем случае может рассчитывать на деятельную и финансовую помощь верующих в прибыль даже тогда, когда прибыли ждать явно не приходится, но есть шанс спасти остатки былых состояний. Ведь в союзе черни и капитала инициатива явно перешла к черни. Ее вера в расу одержала верх над дерзкими надеждами на сверхъестественную прибыль. Ее цинизм по отношению ко всем разумным и моральным оценкам подорвал и частично уже разрушил лицемерие, а тем самым основы капиталистической системы
коль скоро всякое лицемерие содержит еще и комплимент добродетели, то и настоящая опасность возникает, лишь когда притворство перестает функционировать
Процесс порождения черни капиталистической общественной и производственной системой был замечен весьма рано, все серьезные историки XIX века внимательно и озабоченно следили за ее численным ростом. Исторический пессимизм от Буркхардта до Шпенглера основывается главным образом на таких наблюдениях. Однако историки, с тревогой изучавшие феномен как таковой, не разглядели, что чернь нельзя идентифицировать с растущим рабочим классом, а тем более с народом; она с самого начала складывалась из отбросов всех классов. Из-за этого могло показаться, будто в ней как раз упраздняется разделение на классы и будто она — находясь вне расщепленной на классы нации — и есть народ («народное единство» на языке нацистов
Чего они не понимали, так это того, что чернь не просто отбросы общества, но отбросы, произведенные непосредственно им и потому неотделимые от него. Что они упустили из виду, так это постоянно растущий, красной нитью проходящий через девятнадцатое столетие восторг добропорядочного общества перед преступным миром, постепенное и неуклонное ослабление добропорядочного общества во всех моральных вопросах, его нарастающее пристрастие к анархическому цинизму своего отпрыска
Именно это чувство сопричастности, связывающее родителя с отпрыском и нашедшее свое классическое выражение еще в бальзаковских романах, прежде всех соображений экономической, политической и социальной целесообразности, и побудило в конце концов приличное немецкое общество в наше время сбросить маску лицемерия, однозначно стать на сторону черни и решительно сделать ее боевым авангардом в борьбе за свои собственнические интересы
Симпатия приличного общества к черни во Франции проявилась еще раньше, чем в Германии, и в конечном счете стала одинаково сильна в обеих странах; разве только Франция по причине традиции Французской революции и недостаточной индустриализации страны породила очень мало черни

политическое мировоззрение черни, каким оно выступает в столь многих современных империалистических идеологиях, демонстрирует поразительное сходство с политическим мировоззрением буржуазного общества
То, что в новейшую эпоху делает нигилистические взгляды черни столь привлекательными, даже интеллектуально, для нового класса, — это принципиальное родство с ними, которое гораздо старше, чем сама чернь
Если рассматривать взгляды черни — или взгляды буржуазии, очищенные от всякого лицемерия, — на единственно чистом языке философских понятий, какой они пока нашли, то основные их аксиомы таковы.
1. Ценность человека есть его цена, которую назначает покупатель, а не продавец. Ценность — это то, что прежде звалось добродетелью; ценность определяется через «оценку остальных», именно большинство остальных, организованное в общество, назначает в общественном мнении цены по закону спроса и предложения.
2. Власть — это аккумулированное господство над общественным мнением, позволяющее отдельному человеку так устанавливать цены, так регулировать спрос и предложение, что они приносят выгоду власть имущему индивиду. Отношения между индивидом и обществом понимаются так, что индивид может признать свою выгоду в абсолютном меньшинстве обособления, но добиться и реализовать ее способен только при помощи большинства. Посему воля к власти — основная страсть человека; она регулирует отношения индивида и общества; к ней восходят все прочие стремления — к богатству, знанию, почёту
3. В стремлении к власти, как и в изначальном силовом потенциале все люди равны, ибо равенство людей зиждется на том факте, что каждый от природы наделен достаточной силой, чтобы убить другого. Слабость компенсируется хитростью. Равенство потенциальных убийц ввергает всех в одинаковую опасность, из которой возникает потребность в учреждении государства. Основа государства — потребность человека в безопасности, поскольку он чувствует принципиальную угрозу со стороны себе подобных.
4. Государство возникает путем делегирования власти (но не прав!). Оно получает монополию на убийство, а взамен предоставляет относительную гарантию, что ты не будешь убит. Безопасность создается законом, который является непосредственной эманацией монополии государства на власть (а не издается людьми в соответствии с человеческими представлениями о том, что хорошо и что плохо). Поскольку же этот закон есть итог абсолютной власти, человеку, живущему под ним, он представляется абсолютной неизбежностью. Перед законом государства, то есть перед аккумулированной и монополизированной государством властью общества, не стоит вопрос о справедливости и несправедливости, есть лишь абсолютное подчинение, слепой конформизм обывательского мира
5. Политически бесправный индивид, которому государственно-общественная жизнь являет себя в маске необходимости, неизбежности, приобретает новый и повышенный интерес к своей частной жизни и своей личной судьбе. Полностью лишившись каких бы то ни было функций в управлении общественными делами, касающимися всех граждан, индивид утратил свое исконное место в обществе и надлежащие взаимоотношения с окружающими людьми. Для оценки своего личного существования ему остается сравнение с судьбами других индивидов, а главной связью внутри общества становится конкуренция. После того как скрытый под маской необходимости ход общественных дел государства улажен, общественная жизнь конкурентов, которая в своем приватном содержании во многом зависит от внечеловеческих сил, именуемых везеньем и несчастьем, надевает маску случайности. В обществе индивидов, которые от природы наделены равным силовым потенциалом и со стороны государства одинаково защищены друг от друга, лишь случайность выбирает успешных и возводит везучих на вершину".
С возведением случайности в ранг последнего мерила смысла и бессмысленности собственной жизни возникает понятие обывательской судьбы, которое полностью развивается только в XIX веке. На нем зиждется новый жанр романа, который повествует только о судьбах, и упадок драмы, которая больше ничего не может изобразить в мире, лишенном действия, так как действующий в нем всегда покоряется необходимости или выигрывает от случайности. Роман же, в котором со времен Бальзака даже страсти, лишенные добродетели и порока, внешне преподносятся как судьбы, сумел внушить людям ту сентиментальную влюбленность в собственную судьбу, что в конце столетия, особенно после Ницше, сыграла такую большую роль в кругах интеллигенции. Посредством такой влюбленности пытались из бесчеловечности случайного вердикта вернуться к способности человека понимать и страдать — человека, который, пусть ничего уже собой не представляя, должен был статью крайней мере сознательной жертвой
6. Уступив свои политические права, индивид делегировал государству и свои общественные обязанности; он требует от государства, чтобы оно сняло с него заботу о бедных, точно так же, как требует от него защиты от преступников. Различие между бедняками и преступниками стирается; те и другие стоят вне общества. Неудачник лишен добродетели предков, а несчастный более не может апеллировать к совести христиан.
7. Индивиды, отпавшие от общества, неудачники, несчастные, мерзавцы опять-таки свободны от любых обязанностей перед обществом и перед государством, коль скоро оно о них не печется. Они снова ввергнуты в природное состояние и могут беспрепятственно следовать основному инстинкту власти, использовать, не заботясь о моральных заповедях, основную способность — умение убивать, — и тем самым восстановить фундаментальное равенство людей, которое скрывается обществом лишь по причинам целесообразности. А поскольку природное состояние человека определяется как война всех против всех, то априори предначертано возможное объединение деклассированных в разбойничью банду
8.Поскольку власть, по сути, представляет собой всего-навсего средство, а не цель, общество, основанное только на власти, в покое стабильности может лишь распасться; именно в упорядоченной безопасности обнаруживается, что оно построено на песке. Государство, желающее сохранить власть, должно стремиться к ее расширению, ибо лишь в постоянном расширении власти, в процессе самого накопления власти оно может сохранить свою стабильность.

Подобное понимание неизбежной нестабильности сообщества, основанного на власти, находит свое философское выражение в концепции бесконечного процесса. По мере необходимого и постоянного прироста власти этот процесс обязательно вовлекает в себя индивидов, народы и, наконец, человечество (вплоть до учреждения столь популярного ныне всемирного государства) — не важно, на пользу им или во вред.
 Именно этот процесс, последовательно вытекающий из абсолютизации власти, процесс беспредельно прогрессирующей аккумуляции власти и определяет идеологию прогресса («все больше, все дальше, все могущественнее») в конце XIX века и сопровождает возникновение империализма. Понятие прогресса в XVIII веке, сформулированное в дореволюционной Франции, было призвано критиковать прошлое, чтобы распоряжаться настоящим и определять будущее; согласно этому понятию, прогресс завершался с совершеннолетием человека, и с бесконечным процессом становления буржуазного общества его связывает лишь то, что оно исчезло в этом процессе, растворилось в нем. Ведь если бесконечному процессу становления, по сути, присуща неизбежность прогресса, то понятию прогресса восемнадцатого столетия присущи как раз свобода и автономия человека, которого прогресс освобождает от всех мнимых неизбежностей, чтобы человек жил по собственным законам

естественным образом возникает мания величия дельца-империалиста, которого раздражают звезды, потому что он не может их аннексировать

Оптимизм, основанный на идеологии бесконечного прогресса, в самом деле характерен для всего XIX века и сохранился даже на первых стадиях империализма, пока не грянула Первая мировая война. Для нас в этой связи важнее тяжкая меланхолия, вновь и вновь прорывающаяся из XIX века, печаль, которая омрачает его и которой чуть ли не все европейские поэты после смерти Гёте отдали дань в своих проникновенных и поистине бессмертных теориях. Их устами — устами Бодлера, Суинберна, Ницше, — а не устами идеологов прогресса или алчных до экспансии дельцов и непоколебимых карьеристов — говорит главное настроение эпохи, бездонное отчаяние, которое задолго до великой формулы Киплинга предугадывало, что «Большая Игра кончится лишь тогда, когда все умрут
Если человек признаёт этот непреложный ход вещей как свой собственный высший закон и подчиняется ему, то нельзя ожидать ничего иного, кроме гибели человеческого рода. Ибо только после гибели человеческого рода непреложный ход вещей может беспрепятственно и без угрозы со стороны свободы человека вершиться в том «вечном возвращении», которое, вероятно, и есть закон природы, не тронутой человеком, но человеку там места нет, он способен жить в природе, только изменяя ее
В эпоху империализма гоббсовская философия власти становится философией элиты. Она приобрела опыт и готова признать, что самая радикальная форма господства и обладания есть уничтожение. Это живая основа нигилизма нашего времени, когда суеверие «прогресса» сменилось столь же вульгарным суеверием «гибели», когда приверженцы автоматического прогресса, так сказать, в одночасье превратились в приверженцев автоматического уничтожения.
ничто не препятствует внешнеполитическим принципам империализма, который в самой умеренной своей форме ставил произвол бюрократов на место права, администрацию — на место правительства, а указ — на место закона, пока не решился — в самой последовательной своей форме — на систематическое истребление, на «административное массовое убийство» народов

Ведь уничтожение — самая радикальная форма господства и обладания. Высказать это с той же грандиозной беззаботностью не отважился ни один философствующий поклонник власти после Гоббса, который полагал основой равенства людей возможность убивать. Общественная система, основанная преимущественно на обладании, на собственности, не может идти ни к чему другому, кроме окончательного уничтожения всякой собственности, ибо лишь тем, что уничтожаю, я определенно обладал на самом деле и на все времена. И лишь то, чем обладаю таким уничтожительным образом, я на самом деле определенно могу распоряжаться. Эту последнюю тайну власти буржуазное общество, к его собственному и нашему общему благу, так и не смогло ни постичь, ни по-настоящему принять, когда Гоббс ее предъявил.